* * *
Сильный дождь не перестал и к утру понедельника. Небо было темное, бурное, в тучах. Мне казалось, что я могу дотянуться до него рукой, просто встав на небольшую стремянку. Согласно прогнозу погоды, небо должно было проясниться не раньше чем во вторник. В девять утра отменили открытие, и начало ярмарки в графстве Йонтсдаун было перенесено на двадцать четыре часа. К половине десятого по всему Джибтауну-на-колесах резались в карты, собирались в кружки, вязали и жаловались друг другу на жизнь. Без четверти десять сумма убытка, вызванного дождем, была преувеличена до такой степени, что (судя по стенаниям) каждый владелец аттракциона и каждый зазывала стал бы нынче миллионером, если бы только погода-предательница не принесла вместо этого полное разорение. А без чего-то десять на карусели нашли мертвым Студня Джордана.
Когда я вышел на аллею, сотня балаганщиков толпилась вокруг карусели. Со многими из них я уже встречался. Одни были в желтых дождевиках и бесформенных шляпах того же цвета, другие — в черных синтетических плащах и пластиковых косынках, в ботинках, сандалиях, галошах или в туфлях, а иные и вовсе босиком. Кое-кто накинул плащ прямо на пижаму. У доброй половины были зонты, но даже их разноцветье было бессильно придать собравшимся веселый вид. Кто-то был одет вообще не по погоде — выскочил в спешке на улицу, не веря кошмарному известию, не обращая внимания на грозу. Эти, сбившиеся в кучу, страдали от двух невзгод сразу — от сырости и от горя, — промокшие до костей, заляпанные грязью, они казались беженцами, сгрудившимися, чтобы перейти некую границу, нарушенную войной.
Сам я был в футболке, джинсах и ботинках, не успевших высохнуть с ночи. Когда я подошел к карусели, сильнее всего меня поразило и потрясло общее молчание. Никто не произносил ни слова. Никто. Ни единого слова. Их лица были залиты дождем и слезами. Боль была видна в мертвенно-бледных лицах и в запавших глазах. Все плакали, но беззвучно. Эта тишина яснее всего показывала, как сильно они любили Студня Джордана и какой невозможной казалась им сама мысль о его смерти. Они были так потрясены, что могли только молча стоять и размышлять, каким будет мир без него. Позже, когда шок пройдет, будут и рыдания в голос, и безудержные всхлипы, и истерика, и скорбные речи, и молитвы, и, быть может, даже гневные вопросы, обращенные к богу, но в этот момент их глубокое горе было словно вакуум, через который не могли пройти звуковые волны.
Они знали Студня лучше, чем я, но я не мог безучастно стоять на краю толпы. Я начал протискиваться сквозь стену скорбящих, бормоча: «Позвольте», «Простите», пока не добрался до приподнятой платформы карусели. Дождь затекал под красно-белую полосатую крышу, собирался в ручейки и стекал по медным шестам, забирая тепло у деревянных лошадок. Я пробирался мимо поднятых копыт и морд с нарисованными зубами, оскаленными в лошадиной улыбке, мимо раскрашенных эмалью крупов, навеки соединенных с седлами и стременами, я целеустремленно двигался мимо стада, застывшего в своем бесконечном галопе, пока не добрался до того места, где скачка Студня Джордана пришла к ужасному концу среди этой вечно гарцующей круговерти.
Студень лежал на спине, на помосте карусели, между черным жеребцом и белой кобылой. Глаза его были удивленно открыты, словно он не ожидал оказаться лежащим посреди этого табуна, вставшего над ним на дыбы — словно эти лошади и затоптали его до смерти копытами. Его рот был открыт, как и у них, губы раздвинуты, один зуб — если не больше — сломан. Было такое впечатление, что всю нижнюю часть его лица закрывала красная ковбойская повязка, только повязка эта была из крови.
На нем был расстегнутый дождевик, белая рубашка и темно-серые слаксы. Правая штанина задралась почти до колена, открывая взгляду часть толстой белой икры. Правая нога была разута — недостающий мокасин намертво застрял в стремени, прочно соединенном с деревянным седлом на спине черного жеребца.
Возле трупа было три человека. Люк Бендинго, отвозивший нас в Йонтсдаун и обратно в прошлую пятницу, стоял у крупа белой кобылы, лицо его по цвету было точь-в-точь как ее морда. В его взгляде, брошенном на меня — глаза моргают, рот перекошен, — читались заикающееся горе и ярость, через секунду подавленные шоком. Рядом на коленях стоял мужчина, которого я раньше никогда не видел. Ему было лет шестьдесят, очень прилично одет, седой, седые усы аккуратно подстрижены. Он стоял возле тела Студня, держа в руках голову мертвеца, как знахарь, стремящийся вернуть здоровье больному. Он сотрясался от безмолвных рыданий, каждый горестный спазм выдавливал из него слезы. Третий был Джоэль Так. Он стоял на одну лошадь дальше от тех, прислонившись спиной к пегому коню и держась одной рукой за медный шест. На его бесформенном лице, казавшемся чем-то средним между кубистским портретом кисти Пикассо и воплощением одного из кошмаров Мэри Шелли, совершенно ясно читалось его состояние — потеря Студня Джордана опустошила его.
В отдалении завыли сирены. Вой становился все громче, громче и наконец со стоном смолк. Секунду спустя по проезду подрулили два полицейских седана. Их мигалки вспыхивали и гасли в свинцово-сером свете. Когда они затормозили у карусели, когда я услышал звук открывающейся двери, я потянулся взглянуть на них и обнаружил, что трое из четырех прибывших к нам йонтсдаунских полицейских были гоблинами.
Я чувствовал на себе взгляд Джоэля, и когда я, в свою очередь, поглядел на него, меня выбила из колеи подозрительность, которую я прочел и на его искаженном лице, и в психической ауре, окружавшей его. Я думал, что гоблины-полицейские заинтересуют его так же, как и меня, и он действительно осторожно глядел на них, но в центре его внимания и подозрений по-прежнему находился я. Этот взгляд, к тому же прибытие гоблинов, да еще бешеный циклон страшных психических излучений, вихрями вздымавшихся от трупа, — со всем этим мне было не совладать, и я отошел.
Я прошел немного задами аллеи, стараясь уйти от карусели как можно дальше. Я шел под дождем, который то падал тяжелыми каплями, то превращался в сильнейший ливень. Я тонул — но не в воде, а в чувстве вины. Джоэль видел, как я убил человека в павильоне электромобилей, и решил, что я совершил это убийство потому, что, как и он, видел гоблина под человеческой глазурью. Но вот убит Студень, а в бедняге Тимоти Джордане не было никакого гоблина, и теперь Джоэль сомневался, не ошибся ли он во мне. Может быть, он начал склоняться к мысли, что, возможно, я и понятия не имел о гоблине, обитавшем в теле моей первой жертвы, и что я, наверное, просто убийца, законченный и незатейливый убийца, и теперь на мне лежит ответственность за еще одну жертву, на этот раз ни в чем не повинную. Но я не причинил вреда Студню, и не подозрения Джоэля Така отягощали мою душу чувством вины. Я считал себя виновным в том, что, зная о грозившей Студню беде — видение его залитого кровью лица, — я не предупредил его.
Я должен был суметь предвидеть, когда именно с ним случится беда, должен был предсказать точно, где, когда и как он встретит свою смерть, я должен был оказаться там, чтобы предотвратить это. Не важно, что мои психические способности ограниченны, что ясновидческие образы и впечатления, которые приходят ко мне, обычно неясны и лишь приводят меня в смятение и что я почти — а чаще всего совсем — не могу контролировать их. Не важно, что я не могу быть — и стать — спасителем всего этого проклятого мира и каждой проклятой бедной души. Не имеет значения. Все равно я должен был суметь предотвратить это. Я должен был спасти его.