Райа сидела в кресле в гостиной «Эйрстрима», все в тех же коричневых слаксах и изумрудно-зеленой блузке, которые были на ней, когда я в последний раз видел ее на ярмарке. В руке у нее был стакан скотча. Стоило мне взглянуть на ее лицо, как я тут же проглотил три-четыре лживые фразы, что заготовил по дороге домой. Что-то было совсем не так, как надо, — это было заметно и по ее глазам, и по дрожи, лишившей ее рот жесткости, и по темным кругам, появившимся под глазами, и по бледности, сразу состарившей ее.
— Что случилось? — спросил я.
Она указала мне на кресло напротив себя, а когда я ткнул пальцем в пятна на джинсах — не такие уж и страшные, когда я разглядел их на свету, — она сказала, что это ерунда, и снова показала мне на кресло, на этот раз с оттенком нетерпения. Я сел, неожиданно заметив землю и кровь на руках, осознав, что на лице тоже наверняка есть пятна крови. Но мой внешний вид, казалось, не потряс ее, не разжег любопытства. Она не проявляла интереса к тому, где я шлялся последние три часа, что, должно быть, свидетельствовало о степени серьезности новостей, которые она собиралась мне поведать.
Когда я пристроился на краешке кресла, она сделала долгий глоток скотча. Стекло стучало о ее зубы. Вздрогнув, она сказала:
— Когда мне было одиннадцать, я убила Эбнера Кэди, и меня забрали от матери. Это я тебе уже рассказывала. Меня поместили в государственный детский дом. Это я тоже тебе рассказывала. Но я не рассказывала тебе, что... когда я попала в детдом... там я впервые увидела их.
Я непонимающе уставился на нее.
— Их, — сказала она. — Они руководили заведением. Они были во главе. Директор, заместитель директора, главная няня, доктор, который жил отдельно, но появлялся в любое время, адвокат, большинство учителей, почти весь штат был из их племени, и я была единственным ребенком, способным видеть их.
Ошеломленный, я попытался встать.
Она жестом дала понять, чтобы я оставался там, где нахожусь, и сказала:
— Еще не все.
— Ты тоже видишь их! Невероятно!
— Не так уж невероятно, — возразила она. — Ярмарка — лучшее в мире убежище для изгоев общества, а есть ли большие изгои, чем те из нас, кто видит... других?
— Гоблинов, — сказал я. — Я называю их гоблинами.
— Я знаю. Но разве это не логично, что наше племя забредет на ярмарку... или в сумасшедший дом... вернее, чем куда бы то ни было?
— Джоэль Так, — сказал я.
Она удивленно моргнула:
— Он тоже их видит?
— Да. И мне кажется, он знает, что ты видишь гоблинов.
— Но он мне никогда этого не говорил.
— Потому что, как он сказал, он различает темноту в тебе, а он очень осторожный человек.
Она допила скоч и долгим взглядом уставилась на кубики льда в стакане. Она была мрачнее, чем всегда. Когда я снова попытался встать, она сказала:
— Нет. Оставайся там. Не приближайся ко мне, Слим. Я не хочу, чтобы ты пытался меня утешить. Я не хочу, чтобы меня поддерживали. Не сейчас. Мне надо закончить с этим.
— Ладно. Продолжай.
Она продолжала:
— Я никогда не видела... гоблинов в холмах, в Виргинии. Народу там было немного, а от дома мы никогда далеко не уходили, никогда не видели никаких пришлых, так что я практически не могла с ними столкнуться. Когда я в первый раз увидела их в детдоме, я была страшно напугана, но я чувствовала, что меня... уничтожат... если я дам им понять, что могу видеть сквозь их маски. Я осторожно, намеками, порасспрашивала, и вскоре мне стало ясно, что никто из детей, кроме меня, не знает о чудовищах внутри наших попечителей.
Она поднесла к губам стакан, вспомнила, что выпила все виски, и, поставив стакан на колени, сжала его обеими руками, чтобы они не тряслись.
— Можешь себе представить, каково это — беспомощный ребенок, отданный на милость этим тварям? О, они не причиняли нам слишком много физических страданий, потому что большое число умерших или тяжело изувеченных детей привело бы к расследованию. Но дисциплинарный устав предоставлял широкие возможности для хорошей трепки и самых разнообразных наказаний. Они были мастерами психологической пытки и постоянно держали нас в страхе и отчаянии. Они словно питались нашим горем, психической энергией, порождаемой нашим страданием.
Я чувствовал, что в крови у меня словно намерзают сосульки.
Я было потянулся, чтобы обнять ее, потрепать по волосам и сказать, что они никогда больше не дотронутся до нее своими грязными лапами, но почувствовал, что она еще не закончила и ей не понравится, если я прерву ее.
Теперь она почти шептала:
— Но была участь еще хуже, чем остаться в детдоме. Усыновление. Понимаешь, я скоро поняла, что семейные пары, которые время от времени появлялись там, чтобы побеседовать с детьми и усыновить их, нередко были оба гоблины, и ни разу ни одного ребенка не отдали в семью, где не было бы... где по крайней мере один из родителей не был бы... гоблином. Понял, к чему я? Понял? Знаешь, что случалось с детьми, которых усыновляли? В уединении новой семьи, вне государственного надзора, казавшегося вопиющей несправедливостью в детдоме, в «убежище» семьи, где страшные тайны куда легче хранить в секрете, гоблины, взявшие детей под свое крыло, пытали их, использовали как игрушки для своих развлечений. Так что, хоть в детдоме был ад, было куда страшнее, если тебя отправляли в дом к парочке этих.
Холод из моей крови проник в кости, и костный мозг словно замерз навеки.
— Я избежала удочерения, притворяясь тупой, делая вид, будто у меня настолько низкий уровень интеллекта, что пытать меня — не большее удовольствие, чем мучить безмозглое животное. Понимаешь, им нужна реакция. Это их возбуждает. Я не имею в виду только физическую реакцию на боль, которую они причиняют. Это ерунда, вторично. Они хотят твоей муки, твоего страха, а в тупом животном нелегко вызвать достаточно изысканный для них страх. Так что я избежала удочерения, а когда я стала достаточно взрослой и достаточно крутой, чтобы быть полностью уверенной, что удержусь на ногах сама, я сбежала на ярмарку.
— В четырнадцать лет.
— Да.
— Достаточно взрослая и достаточно крутая, — повторил я с мрачной иронией.
— Прожив одиннадцать лет с Эбнером Кэди и три года под пятой гоблинов, — заметила она, — я стала такой крутой, что тебе и не снилось.
Если раньше ее выдержка, стойкость и сила казались странными, то сейчас то, что я услышал, выявило ее мужество — такое, которое почти невозможно объять разумом. Я нашел себе особенную женщину, это точно, женщину, чье упорное намерение выжить вызывало почтительное изумление.
Я откинулся в кресле, внезапно обессилев от того ужаса, который только что услышал, как от тяжелого удара. Во рту у меня было сухо и горчило, желудок ныл, во всем теле была страшная опустошенность.