— Черт возьми, Соледад, ты опять положила в соус сливки, — упрекнула мать горничную. — Сколько раз тебе повторять, что я не перевариваю их. — Мать Аличе с отвращением отодвинула от себя тарелку.
Аличе явилась к столу с тюрбаном из полотенца на голове, будто принимала душ, а не просто так торчала в ванной. Она долго думала, спросить отца или нет. Впрочем, она ведь все равно настоит на своем. Уж очень хочется.
— Я хотела бы сделать себе татуировку, — сказала она.
Отец задержал в руке стакан, который подносил ко рту.
— Я что-то не понимаю…
— Ты понял, — сказала Аличе, дерзко глядя на него. — Я хочу сделать себе татуировку.
Отец провел салфеткой по губам и по глазам, словно хотел стереть представившуюся ему неприятную картину. Потом, аккуратно свернув салфетку, он положил ее на колени и потянулся за приборами — ему хотелось выразительно продемонстрировать свое умение держать себя в руках.
— Не понимаю, как подобное могло прийти тебе в голову, — произнес он.
— И какой же, позволь узнать, ты хотела бы рисунок? — вмешалась мать с раздражением, которое, скорее, вызвал соус, нежели слова дочери.
— Розу. Небольшую. Как у Виолы.
— Скажи на милость, а кто такая эта Виола? — спросил отец с подчеркнутой иронией.
Дырявя взглядом пустую середину стола, Аличе почувствовала, что она здесь никто.
— Виола — это ее школьная подруга, — недовольно ответила мать. — Она говорила тебе о ней сто раз. Сразу видно, что у тебя с головой не все в порядке.
Адвокат делла Рокка смерил жену высокомерным взглядом, давая понять, что ее не спрашивают.
— Простите, но мне совершенно нет дела до того, что рисуют на себе школьные подруги Аличе, — заключил он. — В любом случае ты не сделаешь себе никакой татуировки.
Аличе сдвинула на салфетку еще немного спагетти.
— Все равно не запретишь, — осмелела она, по-прежнему глядя в центр стола. Голос ее, однако, звучал не совсем уверенно.
— Ну-ка повтори! — произнес отец ровным и негромким голосом. — По-вто-ри! — медленно отчеканил он.
— Я сказала, что все равно не запретишь, — произнесла Аличе, подняв глаза на отца, но и секунды не выдержала его пристального, леденящего взгляда.
— Ты и в самом деле так думаешь? Насколько мне известно, тебе пятнадцать лет, и это обязывает тебя выполнять требования родителей — подсчитать нетрудно — еще три года. По окончании этого срока можешь, скажем так, украшать свою кожу цветами, черепами и чем угодно еще.
Адвокат делла Рокка улыбнулся тарелке и отправил в рот аккуратно накрученные на вилку спагетти.
Наступило долгое молчание. Аличе водила пальцами по краю скатерти. Ее мать покусывала хлебную палочку и рассеянно смотрела по сторонам. Отец притворялся, будто ест с большим удовольствием. Он энергично двигал челюстями, и каждый раз, отправив в рот очередную порцию, закрывал от наслаждения глаза.
Аличе решила ударить посильнее — потому что она по-настоящему ненавидела его, потому что от одной только этой его манеры есть у нее начинала неметь даже здоровая нога.
— Тебя наплевать, что я никому не нравлюсь, — сказала она. — Что никогда никому не понравлюсь.
Отец вопросительно взглянул на нее и снова вернулся к еде, как будто никто тут и слова не произнес.
— Тебе наплевать, что ты навсегда искалечил меня, — продолжала Аличе.
Вилка застыла на полпути ко рту. Несколько секунд адвокат делла Рокка с недоумением смотрел на дочь.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал он чуть дрогнувшим голосом.
— Нет, ты отлично понимаешь, — ответила Аличе. — И прекрасно знаешь — только ты виноват в том, что я на всю жизнь осталась калекой.
Отец положил вилку на край тарелки. Прикрыл глаза рукой, словно глубоко задумался о чем-то. Потом поднялся и вышел из комнаты. Его тяжелые шаги громко отзвучали по блестевшему мрамору в коридоре.
— Ох, Аличе… — покачала головой Фернанда, в ее голосе не слышалось ни сочувствия, ни упрека. Она поднялась и ушла вслед за отцом в другую комнату.
Аличе сидела минуты две, уставившись в свою тарелку, пока Соледад убирала со стола, беззвучная, как тень. Потом сунула в карман салфетку с едой и ушла в ванную комнату.
Пьетро Балоссино давно уже прекратил всякие попытки проникнуть в непонятный мир своего сына. Когда его взгляд случайно падал на исполосованные шрамами руки Маттиа, он думал о бессонных ночах, наполненных поисками — не остались ли где-нибудь режущие предметы, об Аделе, которая, наглотавшись таблеток, спала на диване с открытым ртом — она не желала больше делить с ним постель; он думал о будущем, которое, казалось, наступит уже утром, и отсчитывал часы до него по ударам колокола вдали. Убеждение, что однажды на рассвете он найдет своего сына уткнувшимся в подушку, залитую кровью, так глубоко засело в его голове, что он с трудом мог рассуждать здраво даже теперь, когда такой опасности не стало и сын сидел рядом с ним в машине.
Он вез его в новую школу. Моросил дождь, такой мелкий, что и не слышно было.
Несколько недель назад директор научного лицея «Е. М.» пригласила его с Аделе в свой кабинет, чтобы объяснить ситуацию, как она написала в дневнике Маттиа. Когда они пришли, она начала издалека, долго рассуждая о ранимом характере мальчика, его необыкновенных способностях и неизменно высокой оценке по всем предметам.
Синьор Баллосино настоял, чтобы сын присутствовал при этом разговоре, — хотелось соблюсти корректность по отношению к нему. Маттиа сидел рядом с родителями, уставившись в колени и ни разу не подняв взгляд. Он так сжимал кулаки, что умудрился расцарапать до крови левую ладонь. Два дня назад Аделе по рассеянности постригла ему ногти только на одной руке.
Маттиа все слышал, что говорила директор, но пропускал ее слова мимо ушей, словно она говорила не о нем. Он вспоминал, как в пятом классе учительница Рита, после того как он почти неделю упрямо молчал, посадила его на середину класса, велев остальным расположиться вокруг, и сообщила им, что Маттиа, видимо, беспокоит какая-то неприятность, о которой он не хочет никому говорить. Она добавила, что Маттиа очень умный мальчик, даже слишком умный для своего возраста, и предложила товарищам поговорить с ним — пусть попросят его поделиться своими тревогами, чтобы он понял — у него есть друзья. Маттиа изучал свои ботинки и, когда учительница спросила, хочет ли он сказать что-нибудь, наконец заговорил — спросил, может ли он вернуться на свое место.
Завершив с похвалами, директор подошла к главному — синьор Балоссино понял, что это главное, не сразу, а лишь спустя несколько часов. Заключалось же оно в том, что все преподаватели Маттиа «говорят о какой-то особой неловкости, о странном, необъяснимом чувстве собственной неполноценности, возникающем при общении с этим необыкновенно одаренным ребенком, который, похоже, не нуждается ни в каких контактах со сверстниками».