— Скажи, чтобы тебе дали плащ! — бросил ему вслед Петроний.
— Улисс шлет тебе благодарность за Терсита, — ответил грек и, поклонясь вторично, удалился.
— Что ты скажешь об этом благородном мудреце? — спросил Виниция Петроний.
— Скажу, что он отыщет Лигию! — радостно воскликнул Виниций. — Но еще скажу, что, если бы существовало государство прохвостов, он мог бы там быть царем.
— Без сомнения. Надо мне завести с этим стоиком более короткое знакомство, ну а покамест я прикажу окурить после него атрий благовониями.
А Хилон Хилонид, запахнувшись в новый плащ, под складками его подбрасывал на ладони полученный от Виниция кошелек и наслаждался и тяжестью его, и звоном монет. Шел он не спеша, то и дело оглядываясь, не следят ли за ним из дома Петрония; миновав портик Ливии и дойдя до угла Вербиева склона, он повернул на Субуру.
«Надо пойти к Спору, — говорил он себе, — и совершить небольшое возлияние Фортуне. Наконец-то я нашел то, что давно искал. Он молод, вспыльчив, щедр, как кипрские рудники, и за эту лигийскую дурочку готов отдать половину состояния. Да, такого я искал с давних пор. Однако с ним надо быть начеку, складка между его бровями ничего хорошего не сулит. Ах, миром нынче правят волчьи выкормыши! Пожалуй, другого, Петрония, я меньше опасаюсь. О боги! Почему сводничество в наши времена куда доходнее, чем добродетель? Ха! Она тебе начертила на песке рыбу? Чтоб мне подавиться куском козьего сыру, если я знаю, что это означает! Но я непременно узнаю! А поелику рыбы живут в воде и искать в воде труднее, чем на суше, следовательно, за эту рыбу он мне заплатит особо. Еще один такой кошелек, и я смогу расстаться с нищенскою сумой и купить себе раба. А что бы ты сказал, Хилон, кабы я тебе посоветовал купить не раба, а рабыню? Я тебя знаю! Знаю, что согласишься! Если бы она была красивая, например, вроде Эвники, ты бы и сам рядом с нею помолодел, а заодно имел бы честный и верный заработок. Этой бедняжке Эвнике я продал две нитки из моего собственного старого плаща. Дурочка она, но если бы Петроний мне ее подарил, я бы ее взял. Да, да, Хилон сын Хилона! Ты потерял отца и мать! Ты сирота! Так купи же себе в утешение хотя бы рабыню. Ей, правда, надо где-то жить — ну что ж, Виниций снимет ей жилье, где и ты приютишься; ей надо одеться, значит, Виниций заплатит за ее наряды, и еще ей надо есть, значит, он будет ее кормить. Ох, какая трудная пошла жизнь! Где те времена, когда за один обол можно было получить столько бобов с салом, сколько вмещалось в двух горстях, или кусок козьей кровяной колбасы длиною в руку двенадцатилетнего отрока! А вот и этот ворюга Спор! В винной лавке скорее всего что-то узнаешь!»
С этими словами он вошел в лавку и спросил кувшин «темного»; заметив недоверчивый взгляд хозяина, он достал из мешочка золотую монету и положил ее на стол.
— Вот, Спор, — молвил Хилон, — нынче я трудился с Сенекой от зари до полудня, и мой друг одарил меня на прощанье.
Круглые глазки Спора при виде монеты еще больше округлились, и вмиг перед Хилоном оказалось вино. Грек, обмакнув в нем палец, начертил на столе рыбу.
— Ты знаешь, что это значит? — спросил он.
— Рыба? Чего там, рыба — это рыба!
— Ты глуп, хотя доливаешь столько воды в вино, что в нем могла бы оказаться и рыба. Это символ, на языке философов он означает «улыбка Фортуны». Если бы ты его разгадал, может быть, и тебя бы Фортуна одарила. Уважай философию, говорю тебе, не то я переменю винную лавку — мой личный друг Петроний давно уже уговаривает меня это сделать.
Несколько дней Хилон нигде не появлялся. Виниций же, с тех пор как услыхал от Акты, что Лигия его любила, еще сильнее горел желанием ее найти и начал поиски на свой страх и риск — он не хотел, да и не смог бы просить помощи у императора, пребывавшего в тревоге по поводу болезни маленькой Августы.
Не помогли жертвоприношения в храмах, ни молебствия, ни обеты, не помогло врачебное искусство и всевозможные колдовские средства, к которым прибегали в отчаянии. Спустя неделю ребенок умер. Двор и Рим погрузились в траур. Император, который при рождении дочки сходил с ума от радости, теперь сходил с ума от горя: он заперся в своих покоях, два дня не принимал пищи и, хотя во дворце толпились сенаторы и августианы, спешившие выразить свое горе и соболезнование, не желал никого видеть. Сенат собрался на чрезвычайное заседание, на котором умершая девочка была провозглашена богиней; было решено соорудить ей храм и назначить для служения ей особого жреца. А пока в память умершей приносили жертвы, отливали ее статуи из драгоценных металлов, и похороны ее были совершены с неслыханной торжественностью — народ дивился необузданным проявлениям скорби, которым предавался император; народ плакал с ним вместе, тянул руки за подачками, а главное, развлекался необычным зрелищем.
Петрония эта смерть встревожила. Весь Рим уже знал, что Поппея ее приписывает действию чар. Вслед за Поппеей это повторяли и врачи, которые таким образом могли оправдать тщетность своих усилий, и жрецы, чьи жертвоприношения оказались напрасными, и дрожавшие за свою жизнь знахари, и народ. Петроний теперь был даже рад тому, что Лигия сбежала; семье Авла он не желал зла, но он также беспокоился о благе своем и Виниция. Поэтому, как только убрали поставленный перед Палатином в знак траура кипарис, Петроний поспешил на прием, устроенный для сенаторов и августианов, дабы самому убедиться, насколько Нерон дал веру россказням о чарах, и предотвратить возможные последствия.
Зная Нерона, он также допускал, что тот, хотя сам в колдовство не верил, станет притворяться, будто верит, — чтобы заглушить свое горе, чтобы кому-нибудь отомстить и, наконец, чтобы пресечь предположения, будто боги начали его карать за злодейства. Петроний не допускал мысли, что император мог даже собственное дитя любить искренне и глубоко, хотя и изображал бурное чувство, зато ему было ясно, что скорбь свою Нерон будет преувеличивать. И он не ошибся. Нерон выслушивал утешительные речи сенаторов и всадников с каменным лицом, неподвижно устремив взор в одну точку, и было видно, что, если он и в самом деле страдает, его в то же время не покидает мысль о том, какое впечатление производит его скорбь на окружающих, и он позирует, подражая Ниобе [199] , представляет сцену отцовской скорби, как если бы то выступал актер в театре. Но и тут он не мог долго выдержать позу безмолвной и словно окаменевшей печали — то и дело он приподнимал руку и как бы посыпал голову прахом земным, временами глухо стонал, а завидев Петрония, вскочил на ноги и трагическим тоном возгласил так, чтобы все могли его слышать:
— Увы! И ты повинен в ее смерти! Ведь по твоему совету проник в эти стены злой дух, который одним взглядом высосал жизнь из ее груди! Горе мне! Я хотел бы, чтобы очи мои не глядели на свет Гелиоса! [200] Горе мне! Увы! Увы!