Она вступает обратно в туфли, взбивает волосы по бокам и просит:
— Пожалуйста, не думай, что это было нечто особенное.
Отпирая дверь, продолжает:
— Расслабься, — говорит. — Когда-нибудь, всё, чем мы только что занимались, покажется тебе так, мелочёвкой.
Высунувшись боком из пассажирского салона, она добавляет:
— Сегодня просто первый раз, когда ты переступил эту обычную черту, — оставляя меня в наготе и одиночестве, напоминает. — Не забудь закрыть за мной дверь, — потом смеётся и говорит. — Если тебе, конечно, теперь захочется её закрывать.
Девушка с конторки уже не хочет кофе.
Не хочет пойти проверить свою машину на стоянке.
Заявляет:
— Если что-то случится с моей машиной — я знаю, кого винить.
А я говорю ей — «шшшшшшшшшш».
Говорю, мне послышалось что-то важное — утечка газа, или ребёнок где-то плачет.
Голос моей мамы, приглушённый и усталый, доносится из интеркома из неизвестно какой комнаты.
Мы прислушиваемся, стоя у конторки в холле Сент-Энтони, а моя мама рассказывает:
— Лозунг для Америки — «Недостаточно Хорошо». Всё всегда у нас недостаточно быстрое. Всё недостаточно большое. Мы вечно недовольны. Мы постоянно совершенствуем…
Девушка с конторки объявляет:
— Не слышу никакой утечки газа.
Тихий, усталый голос говорит:
— Я провела всю свою жизнь, нападая на всё подряд, потому что слишком боялась рискнуть создать что-то…
А девушка с конторки обрубает его. Жмёт на микрофон и произносит:
— Сестру Ремингтон к приёмному столу. Сестру Ремингтон к приёмному столу, немедленно.
Жирного охранника с нагрудным карманом, набитым авторучками.
Но когда она отпускает микрофон, из интеркома снова доносится голос, тихий и шепчущий.
— Вечно всё было недостаточно хорошо, — говорит моя мама. — И вот, под конец моей жизни я осталась ни с чем…
И её голос гаснет, уходя вдаль.
Ничего не осталось. Только белый шум. Помехи.
А теперь она умрёт.
Если не случится чудо.
Охранник вылетает через бронированную дверь, смотрит на девушку за конторкой, спрашивает:
— Ну? И что здесь за ситуация?
И на мониторе, в зернистом чёрно-белом, она показывает на меня, сложившегося пополам от боли в кишках, на меня, держащего в руках свой раздутый живот, и объявляет:
— Он.
Говорит:
— Этому человеку нужно запретить доступ на территорию — начиная с текущего момента.
Как показали в новостях прошлым вечером — я стою ору, размахивая руками перед камерой, Дэнни стоит чуток позади, пристраивая камень в кладку, а Бэт ещё чуть сзади него, разбивает камень в пыль, пытаясь вырубить статую.
По ящику я получился желтушно-жёлтым, сгорбленным от вздутия и веса моих кишок, расползающихся внутри на части. Согнувшись, поднимаю рожу, чтобы смотреть в камеру; моя шея гнётся дугой от головы к воротничку. Шея у меня толщиной в руку, кадык торчит наружу, толстый как локоть. Это было вчера, сразу после работы, поэтому на мне по-прежнему блузкообразная полотняная рубаха из Колонии Дансборо и бриджи. Плюс башмаки с пряжками и галстук — тоже хорошего маловато.
— Братан, — замечает Дэнни, сидя рядом с Бэт в её квартире, когда мы смотрим себя по ящику. — Видон у тебя не особо.
Видон у меня, как у коренастого Тарзана из моего четвёртого шага, согнувшегося у обезьяны с жареными каштанами. Жирный спаситель с потрясной улыбкой. Герой, которому уже нечего скрывать.
По ящику я пытался сделать одно — объяснить всем, что недовольства не было. Пытался убедить людей, что сам же и заварил всю кашу, позвонив в город и рассказав, что живу недалеко, и какой-то псих строит тут без разрешения непонятно что. И стройплощадка несла угрозу детям из окрестностей. И работавший парень не казался особо кайфовым. И это точно была сатанинская церковь.
Потом позвонил им на телестанцию и рассказал всё то же самое.
И вот так всё началось.
Про то, что сделал я всё это только чтобы заставить Дэнни во мне нуждаться, ну, этот момент я не разъясняю. Не по телевизору же.
На самом деле все мои объяснения остались на полу монтажного кабинета, потому что по ящику я просто этот вон потный раздутый маньяк, пытающийся заслонить рукой объектив, орущий на репортёра, чтобы тот проваливал, и хлопающий рукой по микрофону со звуком «бум», пробивающимся сквозь съёмку.
— Братан, — говорит Дэнни.
Бэт записала на плёнку мой маленький окаменелый миг, и теперь мы смотрим его снова и снова.
Дэнни продолжает:
— Братан, ты смотришься как одержимый дьяволом, или что-то вроде.
На самом деле я одержим совсем другим божеством. Это я так пытаюсь быть хорошим. Пытаюсь провести несколько маленьких чудес, чтобы раскачаться до крупных вещей.
Сидя здесь с термометром во рту, проверяю его, а на нём 35, 5. С меня продолжает сочиться пот, поэтому говорю Бэт:
— Прости за твой диван.
Бэт берёт термометр посмотреть, потом кладёт свою прохладную руку мне на лоб.
А я добавляю:
— И прости, что считал тебя тупорылой безмозглой девкой.
Быть Иисусом значит быть честным.
А Бэт отвечает:
— Всё нормально, — говорит. — Мне всегда было плевать, что ты считаешь. Только что Дэнни, — она сбивает термометр и всовывает его обратно мне под язык.
Дэнни перематывает плёнку, и вот я снова здесь.
Сегодня ночью у меня болят руки, а кисти ободраны от работы с известью в растворе. Спрашиваю Дэнни — так что, каково оно — быть знаменитым?
Позади меня на телеэкране поднимаются и вздымаются по кругу стены из камня, образуя основание башни. Другие стены встают вокруг зазоров для окон. Сквозь просторный дверной проём виден пролёт широких ступеней, воздвигнутых внутри. Другие стены сходят на нет, обозначая основания для новых крыльев, новых башен, новых галерей, колоннад, лепных водоёмов, врытых в землю дворов.
Голос репортёра интересуется:
— Здание, которое вы строите — это дом?
А я отвечаю — «мы не знаем».
— Это какая-то церковь?
«Мы не знаем».
Репортёр вступает в кадр: мужчина с коричневыми волосами, зачёсанными в одну уложенную выпуклость надо лбом. Он подносит руку с микрофоном к моему рту со словами: