Прозрение | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И все погрузились в обсуждение военных действий, словно осада Сентаса происходила прямо сейчас, на наших глазах. Словно мы жили в самом Сентасе.

И только один Чамри понимал, что это просто «поэма», нечто выдуманное автором, произведение искусства, лишь отчасти повествующее о реальных событиях прошлого, а в значительной степени являющееся плодом художественного вымысла. Но для этих невежественных людей это было настоящим событием, имевшим место в тот самый момент, когда они слушали мой рассказ. И, разумеется, им непременно хотелось узнать, что было дальше. Если бы у меня нашлись силы, они готовы были слушать день и ночь. Но я после своего первого «выступления» несколько охрип и потом, лежа на своем деревянном топчане, все думал о том, что в тот вечер так неожиданно ко мне вернулось: о силе слов. И у меня вполне хватило времени подумать, как мне этой силой воспользоваться, и даже составить некий план, чтобы не только продолжить пересказ этой великой поэмы, но и не дать моим слушателям истощить и ее богатства, и мои силы. В итоге я решил, что буду «рассказывать истории» не более двух часов каждый вечер после ужина, ибо зимние вечера казались поистине бесконечными, и все были бы рады, если бы кто-то помог их скоротать.

Слух о наших «чтениях» быстро разнесся по лагерю, и уже на второй или третий вечер в нашу жалкую хижину набилось множество желающих «послушать рассказ о войне» и поучаствовать в долгих и страстных спорах о тактике и причинах войны между Пагади и Сентасом, а также высказаться насчет того, были ли с обеих сторон какие-то нарушения общеизвестных моральных устоев.

Бывало, я не мог в точности воспроизвести строки Гарро, но сам сюжет помнил очень хорошо и заполнял эти пропуски пересказом, отрывками из других поэм и даже своими собственными сочинениями, пока не добирался снова до такого куска, который помнил наизусть или мог «увидеть» перед собой в той школьной тетради, заполненной детским почерком, и тогда снова возвращался к чеканному ритму поэмы. Мои собеседники, похоже, не замечали разницы между этими «прозаическими вставками» и поэзией Гарро, но все же, по-моему, поэтические строки трогали их больше и слушали они их более внимательно. Но, возможно, это было еще и потому, что строки эти описывали яркие и живые события нашей истории, подлинные страдания людей.

Когда мы, плавно двигаясь по сюжету поэмы, вновь добрались до того куска, который я пересказывал в самый первый вечер, – до пророчеств Юрно со стен крепости, – Бакок даже охнул и затаил дыхание, а услышав, как Рурек «в ярости копье тяжелое вздымает», во весь голос заорал: «Не бросай, парень! Не поможет!» Все тут же возмутились, потребовали, чтобы он заткнулся, но он, никого не слушая, все вопил: «Он что, не понимает? Ни к чему это! Он ведь уже разок метнул свое копье!»

Сперва меня просто восхищала и собственная способность восстанавливать в памяти строки поэмы, и способность моих слушателей часами внимать мне. Они ничего особенного мне не говорили и почти не хвалили меня, но я чувствовал, что они стали относиться ко мне совсем иначе и мое положение в отряде сразу изменилось. У меня, оказывается, тоже имелось нечто такое, что было им нужно, и они начинали меня за это уважать. А поскольку я отдавал свои богатства просто так, ничего не требуя взамен, уважение это не было приправлено ни завистью, ни недоброжелательностью. «Эй, у тебя что, получше ребрышка для нашего мальчонки не нашлось, что ли? – не раз слышал я за ужином. – Ему ведь сегодня еще работать, о войне рассказывать…»

Но у всякого верха есть и свой низ, как говорил Чамри. Бриджин, его братец и люди из их ближайшего окружения, жившие с ними в одной хижине, тоже порой заглядывали к нам, но слушали недолго, стоя поближе к двери, и молча уходили. Мне они не говорили ни слова, но, по словам моих приятелей, утверждали, будто те, кто слушает всякие дурацкие истории, куда большие глупцы, чем тот, кто эти истории рассказывает. А Бриджин якобы прибавлял, что мужчина, который готов полночи слушать, как какой-то мальчишка бормочет о том, что прочитал в книжках, и вовсе в Лесные Братья не годится.

Но почему Бриджин так презрительно относится к книгам? – недоумевал я. В лесу ведь и книг-то никаких нет. Как, по-моему, их никогда не было и в жизни самого Бриджина. Так что же он язвит по поводу наших «чтений»?

Любой из этих людей вполне мог втайне завидовать тем знаниям, которые столь ревностно скрывались от них хозяевами. Рабу с фермы за попытку научиться читать запросто могли выколоть глаза, могли насмерть засечь его кнутом. Книги были опасны, и у рабов были все основания их бояться. Но страх – это одно, а презрение – совсем другое.

Я не обращал внимания на эти насмешки и презрительные высказывания, воспринимая их как обыкновенное злопыхательство, ибо в той истории, которую рассказывал каждый вечер, не было ничего недостойного истинного мужчины. Каким образом могла история о войне и героических подвигах ослабить волю тех, кто каждый вечер жадно ее слушает? Разве эти прекрасные строки не сплачивали людей, не делали их братьями? Разве плохо, что после моего рассказа люди высказывали собственное мнение, и порой весьма интересное, относительно правильности или неправильности тактики генералов и подвигов простых воинов? Неужели лучше было бы сидеть, как истуканы, в безмолвии, вечер за вечером и слушать стук дождя? Так ведет себя бессловесная скотина, лишенная способности самостоятельно мыслить. Неужели они считают, что именно это и делает их настоящими мужчинами?

А однажды утром я услышал, как Итер сказал – прекрасно зная, что я могу его услышать, – что-то насчет великих дураков и великих лентяев, которые готовы вечно слушать, как какой-то мальчишка травит им всякие лживые байки. И я не выдержал. Я уже готов был начать яростно возражать, бросая ему в лицо те самые аргументы, которые только что перечислил выше, но тут запястье мое стиснула чья-то железная рука, а потом чья-то ловкая подножка чуть не заставила меня рухнуть на землю.

Я вырвался и заорал на Чамри Берна:

– Что это ты себе позволяешь? – Он извинился за свою неуклюжесть, но руку мою не только не выпустил, но и стиснул еще крепче, и я услышал, как он в полном отчаянии шепчет:

– Ох, заткнись-ка ты лучше, Гэв! Ты что, не видишь: он же тебе специально наживку забросил! – И Чамри потащил меня прочь от тех людей, что собрались вокруг Итера.

– Он же всех нас оскорбляет! – не унимался я.

– И кто его остановит? Ты, что ли?

Чамри удалось завести меня за поленницу дров, подальше от глаз, и он, увидев, что теперь я спорю уже только с ним и не пытаюсь бросить вызов Итеру, выпустил наконец мое запястье.

– Но почему… почему?..

– Почему они тебя не любят? Почему у тебя есть дар, которого нет у них?

И я не нашел, что на это возразить.

– А рука у них, между прочим, довольно тяжелая, и на твой нежный голос им наплевать. Ах, Гэв, не пытайся быть умнее своих хозяев. Это дорого обходится.

Только теперь я увидел в глазах своего друга ту же печаль, какой были отмечены лица почти всех этих людей, – это был след душевных терзаний. Все они начинали с очень малого, но постепенно утратили даже и эту малость.