Возвращение на родину | Страница: 113

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они вместе пошли к Блумс-Энду. Когда они подошли к палисаду, уже совсем стемнело. Ставни в доме были закрыты, так что в окна ничего не было видно.

- Обойдем кругом, - сказал Клайм. - Ко мне сейчас идти с черного хода.

Они обошли вокруг дома и в темноте поднялись по лестнице в рабочую комнату Клайма на верхнем этаже. Тут он зажег свечу, и Чарли тихонько вошел вслед за ним. Ибрайт пошарил в ящике стола и, достав пакетик в шелковой бумаге, развернул его. Внутри было два-три волнистых, черных как смоль локона, протянувшихся по бумаге, словно черные ручьи. Он выбрал один, снова его завернул и подал Чарли. У того глаза наполнились слезами. Он поцеловал пакет, спрятал его в карман и проговорил дрожащим голосом:

- Спасибо вам, мистер Ибрайт, вы так добры.

- Я тебя немного провожу, - сказал Клайм.

И под веселый шум, доносившийся снизу, они спустились по лестнице. Тропинка, ведущая к калитке, проходила под самым боковым оконцем, откуда свет свечей падал на кусты. На этом оконце, заслоненном кустами, ставни не были закрыты, так что человек, - стоя здесь, мог видеть все, что происходило в комнате, - сквозь, правда, уже позеленевшие от времени стекла.

- Что они там делают, Чарли? - спросил Клайм. - Я сегодня опять что-то хуже вижу, а стекла в этом окне уж очень мутные.

Чарли отер собственные свои глаза, затуманенные влагой, и шагнул поближе к окну.

- Мистер Венн просит Христиана спеть, - отвечал он, - а Христиан ежится в своем кресле, словно до смерти испугался такой просьбы. И вместо него сейчас запел его отец.

- Да, я слышу стариков голос, - сказал Клайм. - Стало быть, танцев не будет. А Томазин в комнате? Вон там перед свечами все мелькает кто-то похожий на нее.

- Да, это она, и вид у нее очень веселый. Вся раскраснелась и смеется чему-то, что ей сказал Фейруэй. Ой!..

- Что там за шум? - спросил Клайм.

- Мистер Венн такой высокий, что ударился головой о потолочную балку, потому что подпрыгнул, когда проходил под ней. Миссис Венн испугалась, подбежала к нему, щупает ладонью, нет ли там шишки. А теперь все опять хохочут, словно ничего не случилось.

- И никто там по мне не скучает, как тебе кажется? - спросил Клайм.

- Да ни капельки. Сейчас они все подняли стаканы и пьют за чье-то здоровье.

- Может быть, за мое?

- Нет, это за мистера и миссис Венн, потому что он им в ответ говорит речь. А теперь миссис Венн встала и уходит, наверно, переодеваться.

- Так. Никто, значит, не вспомнил обо мне, и правильно. Все идет как должно, и Томазин, по крайней мере, счастлива. Не будем тут задерживаться, а то они скоро выйдут.

Он немного проводил юношу по пустоши и, вернувшись через четверть часа домой, застал Венна и Томазин уже готовых к отъезду; гости все разошлись за время его отсутствия. Новобрачные уселись в четырехколесном шарабане, который старшин скотник и постоянный подручный Венна пригнал из Стиклфорда, чтобы их отвезти. Няню с маленькой Юстасией удобно устроили на открытом заднем сиденье, а подручный Венна верхом на почтенного возраста, мерно ступающей лошадке, чьи подковы звякали, как цимбалы, при каждом шаге, замыкал шествие наподобие телохранителя прошлого столетия.

- Теперь ты остаешься опять полным хозяином своего дома, - сказала Томазин, нагибаясь с шарабана, чтобы пожелать своему двоюродному брату доброй ночи. - Боюсь, тебе будет одиноко, Клайм, после того шума, какой мы тут поднимали.

- О, это не беда, - сказал Клайм с несколько грустной улыбкой.

И новобрачные уехали и исчезли в ночной тени, а Ибрайт вошел в дом. Его встретило тиканье часов - единственный звук во всем доме, ибо ни души в нем не оставалось; Христиан, служивший Клайму за повара, камердинера и садовника, уходил спать домой, к отцу. Ибрайт сел в одно из пустых кресел и долго сидел, задумавшись. Старое кресло его матери стояло как раз напротив; в этот вечер в нем сидели те, кто едва ли даже помнил, что когда-то оно принадлежало ей. Но Клайм как будто и сейчас видел ее в этом кресле, сейчас и всегда. Какой бы она ни сохранилась в памяти других людей, для него она оставалась святой, чье сияние даже его нежность к Юстасии не могла затмить. Но на сердце у него было тяжело, оттого что мать не благословила его в день его брака, в день его сердечной радости. И дальнейшие события доказали правильность ее суждения и самоотверженность ее забот. Надо было ее послушаться, и даже не столько ради себя, как ради Юстасии.

- Это все моя вина, - прошептал он, - о мама, мама! Дал бы бог мне сызнова прожить жизнь и перестрадать все, что вы перестрадали ради меня!

В первое же воскресенье после свадьбы Дождевой курган представлял собой необычную картину. Издали видно было только, что наверху кургана стоит неподвижная фигура, точь-в-точь как Юстасия стояла на этой одинокой вершине два с половиной года назад, с той разницей, что теперь погода была ясная и теплая, веял мягкий летний ветер, и происходило все это не в мрачных сумерках, а в светлые дневные часы. Но тот, кто поднялся бы повыше, в ближайшее соседство с курганом, тот увидел бы, что выпрямленная фигура в центре, врезающаяся в небо, на самом деле не одинока. Вокруг нее на склонах кургана полулежали или в удобных позах сидели поселяне, и мужчины и женщины. Они прислушивались к словам человека, стоявшего на кургане, - он проповедовал, а они, слушая, рассеянно подергивали веточки вереска, ощипывали папоротники или бросали камушки вниз по склону. Это была первая из ряда нравственных бесед, или Нагорных проповедей, которые затем происходили здесь каждое воскресенье, пока стояла теплая погода.

Дождевой курган Клайм выбрал по двум причинам. Во-первых, он занимал центральное место среди разбросанных кругом жилищ, во-вторых, проповедника, поднявшегося на курган, тотчас становилось видно со всех сторон, и возникновение его на вершине служило сигналом для тех, кто в это время бродил по пустоши и захотел бы прийти послушать. Проповедник стоял с непокрытой головой, и каждое дуновение ветра шевелило его волосы, поредевшие не по возрасту, так как ему было меньше тридцати трех лет. На глазах он носил козырек, лицо у него было задумчивое, изрезанное морщинами. Но хотя эти телесные черты говорили об упадке, голос его был молод - сильный, музыкальный, волнующий. Он пояснил, что его беседы с народом будут иногда светскими, иногда религиозными, но не будут затрагивать догматов веры, а темы для проповедей он будет брать из самых разных книг. На этот раз он выбрал такую цитату:

"И царь встал ей навстречу, и преклонился перед ней, и снова сел на трон, и велел поставить седалище для царевой матери, и она воссела по правую его руку. И сказала она: "У меня есть просьба к тебе. Прошу тебя, не отказывай мне". И царь ответил: "Проси, о мать моя, тебе ни в чем не будет отказа".

Так Ибрайт в конце концов нашел свое призвание в деятельности странствующего проповедника, проводящего под открытым небом беседы на нравственные темы. И с первого же дня он неустанно трудился на этом поприще, произнося не только очень простые проповеди на Дождевом кургане и в соседних селениях, но и более сложные в других местах - со ступеней и портиков ратуш, у подножия крестов или часовен на площадях маленьких городов, у фонтанов, на эспланадах, на пристанях, с парапета мостов, в амбарах, сараях и других подобных местах в соседних уэссекских городах и деревнях. Он не касался вероисповедания и философских систем, считая, что многое можно сказать даже просто о взглядах и поступках, общих для всех хороших людей. Кто верил ему, а кто нет, кто считал его проповеди недостаточно возвышенными, кто жаловался на отсутствие у него богословской эрудиции. Были и такие, что говорили: что же и делать, как не проповедовать, тому, кто ничего другого делать не умеет. Но повсюду его встречали ласково, так как история его жизни стала широко известна.