Красное и черное | Страница: 155

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Сказать по чести, можно рассуждать и по-вашему, — сказал, выслушав его, г-н Феликс Вано (так звали адвоката). — Но у вас ещё целых три дня для подачи апелляции, и мой долг — приходить и уговаривать вас в течение этих трёх дней. Если бы за эти два месяца под тюрьмой вдруг открылся вулкан, вы были бы спасены. Да вы можете умереть и от болезни, — добавил он, глядя Жюльену в глаза.

И когда наконец Матильда и адвокат ушли, он чувствовал гораздо больше приязни к адвокату, чем к ней.

XLIII

Час спустя, когда он спал крепким сном, его разбудили чьи-то слёзы, они капали ему на руку. «Ах, опять Матильда! — подумал он в полусне. — Вот она пришла, верная своей тактике, надеясь уломать меня при помощи нежных чувств». С тоской предвидя новую сцену в патетическом жанре, он не открывал глаз. Ему припомнились стишки о Бельфегоре, убегающем от жены {249} .

Тут он услыхал какой-то сдавленный вздох; он открыл глаза: это была г-жа де Реналь.

— Ах, так я вижу тебя перед тем, как умереть! Или мне снится это? — воскликнул он, бросаясь к её ногам. — Но простите меня, сударыня, ведь в ваших глазах я только убийца, — сказал он, тотчас же спохватившись.

— Сударь, я пришла сюда, чтобы умолить вас подать апелляцию: я знаю, что вы отказываетесь сделать это.

Рыдания душили её, она не могла говорить.

— Умоляю вас простить меня.

— Если ты хочешь, чтобы я простила тебя, — сказала она, вставая и кидаясь ему на грудь, — то немедленно подай апелляцию об отмене смертного приговора.

Жюльен осыпал её поцелуями.

— А ты будешь приходить ко мне каждый день в течение этих двух месяцев?

— Клянусь тебе. Каждый день, если только мой муж не запретит мне это.

— Подаю! — вскричал Жюльен. — Как! Ты меня прощаешь! Неужели это правда?

Он сжимал её в своих объятиях, он совсем обезумел. Вдруг она тихонько вскрикнула.

— Ничего, — сказала она, — просто ты мне больно сделал.

— Плечу твоему! — воскликнул Жюльен, заливаясь слезами. Чуть-чуть откинувшись, он прильнул к её руке, покрывая её жаркими поцелуями. — И кто бы мог сказать это тогда, в последний раз, когда я был у тебя в твоей комнате в Верьере!

— А кто бы мог сказать тогда, что я напишу господину де Ла-Молю это гнусное письмо!

— Знай: я всегда любил тебя, я никого не любил, кроме тебя.

— Может ли это быть? — воскликнула г-жа де Реналь, теперь уж и она не помнила себя от радости.

Она прижалась к Жюльену, обнимавшему её колени. И они оба долго плакали молча.

Никогда за всю свою жизнь Жюльен не переживал такой минуты.

Прошло много времени, прежде чем они снова обрели способность говорить.

— А эта молодая женщина, госпожа Мишле, — сказала г-жа де Реналь, — или, вернее, мадемуазель де Ла-Моль, потому что я, правда, уж начинаю верить в этот необычайный роман?

— Это только по виду так, — отвечал Жюльен. — Она — моя жена, но не моя возлюбленная.

И оба они, по сто раз перебивая друг друга, стали рассказывать о себе всё, чего другой не знал, и наконец с большим трудом рассказали всё. Письмо, написанное г-ну де Ла-Молю, сочинил духовник г-жи де Реналь, а она его только переписала.

— Вот на какой ужас толкнула меня религия, — говорила она, — а ведь я ещё смягчила самые ужасные места в этом письме.

Восторг и радость Жюльена ясно показали ей, что он ей всё прощает. Никогда ещё он её так не любил.

— А ведь я считаю себя верующей, — говорила ему г-жа де Реналь, продолжая свой рассказ. — Я искренне верю в бога, и я верю и знаю, — потому что мне это было доказано, — что грех, совершённый мною, — это чудовищный грех. Но стоит мне только тебя увидеть, — и вот, даже после того, как ты дважды выстрелил в меня из пистолета...

Но тут, как она ни отталкивала его, Жюльен бросился её целовать.

— Пусти, пусти, — продолжала она, — я хочу разобраться в этом с тобой; я боюсь, что позабуду... Стоит мне только увидеть тебя, как всякое чувство долга, всё у меня пропадает, вся я — одна сплошная любовь к тебе. Даже, пожалуй, слово «любовь» — это ещё слишком слабо. У меня к тебе такое чувство, какое только разве к богу можно питать: тут всё — и благоговение, и любовь, и послушание... По правде сказать, я даже не знаю, что ты мне такое внушаешь... Вот скажи мне, чтобы я ударила ножом тюремщика, — и я совершу это преступление и даже подумать не успею. Объясни мне это, пожалуйста, пояснее, пока я ещё не ушла отсюда: мне хочется по-настоящему понять, что́ происходит в моём сердце, потому что ведь через два месяца мы расстанемся... А впрочем, как знать, расстанемся ли мы? — сказала она, улыбнувшись.

— Я отказываюсь от своего обещания, — вскричал Жюльен, вскочив, — я не буду подавать апелляции, если ты каким бы то ни было способом, ядом ли, ножом, пистолетом или углями, будешь покушаться на свою жизнь или стараться повредить себе!

Лицо г-жи де Реналь вдруг сразу изменилось: пылкая нежность уступила место глубокой задумчивости.

— А что, если нам сейчас умереть? — промолвила она наконец.

— Кто знает, что будет там, на том свете? — отвечал Жюльен. — Может быть, мучения, а может быть, и вовсе ничего. И разве мы не можем провести эти два месяца вместе самым упоительным образом? Два месяца — ведь это столько дней! Подумай, ведь я никогда не был так счастлив!

— Ты никогда не был так счастлив?

— Никогда! — восторженно повторил Жюльен. — И я говорю с тобой так, как если бы я говорил с самим собой. Боже меня сохрани преувеличивать!

— Ну, раз ты так говоришь, твои слова для меня — закон, — сказала она с робкой и грустной улыбкой.

— Так вот, поклянись своей любовью ко мне, что ты не будешь покушаться на свою жизнь никаким способом, ни прямо, ни косвенно... Помни, — прибавил он, — ты должна жить для моего сына, которого Матильда бросит на руки своих лакеев, как только она станет маркизой де Круазнуа.

— Клянусь, — холодно отвечала она, — но я хочу унести с собой твою апелляцию, — пусть она будет написана и подписана твоей рукой. Я сама пойду к генеральному прокурору.

— Берегись, ты себя скомпрометируешь.

— После того, как я пришла на свидание в тюрьму, я уже теперь на веки вечные сделалась притчей во языцех и в Безансоне, и во всём Франш-Конте, — сказала она с глубокой горестью. — Я уже переступила предел строгой благопристойности... Я падшая женщина. Правда, это ради тебя...

Она говорила таким грустным тоном, что Жюльен в порыве какого-то до сих пор не испытанного сладостного чувства сжал её в своих объятиях. Это было уже не безумие страсти, а безграничная признательность. Он только сейчас впервые по-настоящему понял, какую огромную жертву она принесла ради него.