— Разговаривал. Сегодня после обеда, — сказал Брелавай. — И считай, что отныне я незнаком с тем, прежним Брелаваем: он, конечно, весельчак, но все-таки совершеннейший бездельник! Да ладно, знаю я, что вы обо мне говорите, мятежники чертовы; у вас ведь даже терпения не хватает подождать, пока человек к вам спиной повернется! Хотите послушать, сколь дипломатично, с каким исключительным тактом und so weiter, und so weiter [16] я вел беседу с Гойне, или мне…
— Уймись, Томас!
— Но я получил полное одобрение и лицензию на издание журнала!
— Не может быть! Господи, неужели ты все-таки получил ее?! — подпрыгнув, завопил Итале, и Брелавай с важным видом, изо всех сил стараясь сдерживать собственный восторг, надменно спросил:
— Ну что, может, теперь все-таки вы мне позволите рассказать, а?
Некоторое время друзья говорили практически одновременно, перебивая друг друга, а Амадей Эстенскар с завистью наблюдал за ними. Да, он завидовал — их старой дружбе, их искреннему восторгу, — но душу его грызли сомнения: какое значение имеет столь крошечная трещинка в гигантской непоколебимой стене всеобщего равнодушия? Разве способна случайная искра света рассеять мрак мертвящей бесконечной ночи, этот сумрак разума? И все же он пришел сюда именно за ней, за этой искоркой надежды! И он, заражаясь радостью Итале и Брелавая, тоже вскочил.
— Идемте скорей! — воскликнул он. — Вы где обычно встречаетесь? В «Иллирике»? Для такой новости нужен свежий воздух, и побольше!
— Точно! Пошли, Итале!
— Иду, только шляпу надену! — Они ссыпались по темной лестнице и выбежали на улицу, где уже сгустились ранние осенние сумерки. С востока дул сухой порывистый ветер. — Скорей, скорей! — подгонял Итале, когда его спутники, увлекшись разговором, чуть замедляли шаг, и убегал вперед, переполненный радостным возбуждением и совершенно уверенный в будущем. Подставив лицо октябрьскому ветру, он громко распевал запрещенный гимн «За тьмой ночной придет рассвет, твой, о Свобода, день наступит вечный!», так что фланировавшие по тротуарам проститутки и уличная ребятня оборачивались ему вслед и смеялись.
Тот же сухой восточный ветер пел на следующий день в соснах, что растут у озера Малафрена по склонам гор, вершины которых уже надели свои белые снеговые шапки. В ясном утреннем свете берега озера были тихи и безлюдны. Пьера Вальторскар медленно брела по тропе, ведущей от перевала в долину. Справа простирались убранные поля и сады Вальторсы, слева — убранные поля и сады поместья Сорде. В прозрачном осеннем воздухе все вокруг было видно очень отчетливо — ветви яблонь, яблоки на них, комки земли под ногами, далекие горы… Ветер разметал волосы Пьеры, свободно струившиеся по плечам, колоколом надул красную юбку. В левой руке Пьера держала надкушенное яблоко, в правой — букет полевых цветов и трав.
По дорожке, вдоль яблоневого сада, принадлежавшего Сорде, ловко и аккуратно спускался какой-то всадник. Пьера сразу узнала и откормленную кобылу, и тощего седока и помахала букетом. Гвиде тоже помахал ей и подъехал поближе.
— А я уж думал, служаночка чья-то в воскресное платье вырядилась! А это ты, оказывается, в своем любимом наряде… — Иногда Гвиде обращался к Пьере на «вы» и называл ее «графиней», но чаще, как сейчас, говорил ей «ты», по-прежнему считая ее ребенком. Она же всегда говорила Гвиде «вы» и «господин Сорде», но то была лишь дань вежливости: она любила его, почти как родного отца. Иногда она даже думала, что ей, наверно, не следовало бы так сильно любить его. Она и сама не понимала, почему и за что любит этого человека. Вряд ли существовали такие весы, на которых можно было бы взвесить и оценить причину любви к кому-то, да и зачем взвешивать свои чувства? Она просто любила Гвиде, зная, что и он очень любит ее. В последнем она была уверена; знала это даже лучше, чем он сам. Не считая себя ответственным за эту девочку, Гвиде мог совершенно свободно проявлять свои чувства по отношению к ней, чего никогда не позволял себе в отношении собственной дочери и сына. Он мог играть и забавляться с Пьерой, как с ребенком, хотя давно уже перестал играть с Лаурой, прилюдно поддразнивать ее или хвалить. Вот и сейчас он, не скрывая удовольствия, с улыбкой смотрел на Пьеру; ему нравилось видеть ее такой — в развевающейся на ветру красной юбке, с растрепанными волосами, с сияющими глазами, юной, хрупкой и легкой, точно осколок этого ясного ветреного дня.
— А я стащила одно из ваших яблок! Вернуть?
— Ешь на здоровье, — улыбнулся он.
— Да им уже червяк успел полакомиться. Насквозь проел.
— Это не червяк, это змей, что соблазнил тебя, о Ева!
Она лукаво посмотрела на него и засмеялась.
— Можно, я угощу им Брюну? Или вы торопитесь, господин Сорде?
Она подошла и предложила кобыле надкушенное яблоко. Брюна помотала головой и закусила удила; Гвиде легонько шлепнул ее, кобыла взяла яблоко и аппетитно захрумкала. Они точно добродушно подшучивали друг над другом — он, девушка и своенравная старая Брюна, — и Гвиде наслаждался этим. Красота осеннего утра привела его в состояние спокойствия и умиротворенности; осень он любил больше всех времен года — только она давала ему это ощущение покоя.
— В Партачейку едете, господин Сорде? — спросила Пьера «светским» тоном. Она любила вот так мгновенно меняться, превращаясь из деревенской «Евы» в настоящую английскую «мисс».
— Да, — ответил Гвиде и поудобнее уселся в седле, — сегодня ведь почта придет.
— Ах да, разумеется! — Пьера, совершенно как деревенская девчонка, вытерла о лошадиную гриву руку, обслюнявленную Брюной, но продолжала изображать великосветскую даму: — Не правда ли, прекрасное утро для прогулки верхом?
— И для того, чтобы уроки прогуливать, тоже, — поддразнил ее Гвиде, шутивший всегда тяжеловато.
— Да вы что! Мисс Элизабет раньше восьми не встает! У меня еще уйма времени. — Пьера вплела в гриву лошади один из последних ярких васильков уходящего лета. Странно, думал Гвиде, всю жизнь встречаешься и расстаешься с людьми, но лишь очень немногих вспоминаешь потом с удовольствием и радостью. С такими иной раз встретишься и тут же расстанешься навсегда, но все время с тобой будет это ощущение радости и одновременно, как ни странно, грусти.
Пьера побрела к дому, бормоча строфу из какого-то французского стихотворения. Но делала это почти машинально: мысли ее не стояли на месте. Итак, сегодня придет почтовый дилижанс, высоченный, старый, насквозь пропыленный, и остановится у «Золотого льва». И в одном из двух-трех мешков с письмами, скопившимися за две прошедшие недели и адресованными жителям Озерного края, наверняка будет письмо семейству Сорде, толстый конверт с листками дешевой бумаги, и адрес на конверте будет написан черными чернилами, а уголки смяты и замусолены в результате долгого путешествия. Письма эти были Пьере хорошо знакомы. Элеонора и Лаура ей их читали порознь и вместе, читали их при ней друг другу, цитировали отрывки из этих писем, частенько перевирая текст (особенно этим отличалась Элеонора) и стараясь по-своему что-то истолковать, видели о них сны и дважды в месяц места себе не находили, пока не получали очередное послание; малейшая задержка почтовой кареты была для них сущим наказанием, зато ее прибытие неизменно превращалось в праздник. И каждый раз либо та, либо другая ездили в Партачейку за письмами, а то и отправлялись туда вместе. Пьера задумалась: интересно, почему на этот раз поехал Гвиде? Возможно, они ждут каких-то необычных известий? Так что днем, едва закончив занятия с мисс Элизабет, она сказала ей, что пойдет проведать Лауру, и отправилась к дому Сорде по берегу озера, ни на что не отвлекаясь и ни на шаг не отклоняясь от намеченной цели. Она была уже почти уверена, что Итале возвращается домой, а может, уже и приехал — на этой самой почтовой карете!