Всегда возвращаясь домой | Страница: 60

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Часто вечерами я встречалась у Голубой Скалы со своими братом и сестрой из Мадидину, чтобы повидаться и поговорить. Но и тут между нами встали Воители! Копье больше уже не желал приносить в дар скале ни камешка, ни цветочка, и не посыпал ее цветочной пыльцой, и даже не говорил с ней, хотя Голубая Скала — одна из наиболее почитаемых святынь в Синшане и Мадидину. Пеликан потихоньку просила у скалы прощения за своего братца или незаметно клала камешек рядом с нею — как будто случайно, просто так, а вовсе не делая ей подношение. Однако, когда мы об этом спорили, она всегда принимала сторону брата, а не мою. Копье утверждал, что ни в скалах, ни в ручьях никогда никакой души или святости не было вовсе, а есть они только в человеке, обладающем разумом. Скалы, ручьи и человеческое тело, говорил он, как раз мешают проникновению в душу чистой священной силы и настоящего могущества. Я возражала, что хейийя заключена во всем: и в скале, и в бегущей воде, и в живом человеке. И если ты не дашь Голубой Скале ничего, то что же она сможет дать тебе? Если ты никогда не говоришь с ней, с какой стати ей говорить с тобой? Конечно, легче всего отвернуться от нее и заявить: «Ничего святого в ней нет!» Но это ведь означает, что изменился ты, а не скала; ты первым нарушил ваше родство. Когда я приводила подобные доводы, Пеликан обычно начинала соглашаться со мной, но потом все-таки переходила на сторону брата. Наверное, если Голубая Скала что-то ей и говорила, то она ее не слушала. Да и кто из нас ее слушал?

Когда мне исполнилось тринадцать, Копье перестал приходить к Голубой Скале. Многие мальчики, которые теперь «жили на Побережье», уходили в дальние походы с Охотниками или с наставниками из Общества Благородного Лавра, строили себе там тесные хижины, в которых спали, и сторонились девушек — ну, это-то мне было понятно; однако то, что Воители тоже предписывали строгое воздержание и не разрешали вступившим в Общество юношам даже разговаривать со своими сверстницами, казалось мне неразумным. Однажды я нечаянно подслушала, как мой побочный дед Девять Целых разговаривал об этом со своим родным внуком; тот, став Воителем, принял отвратительное имя Подлый.

— Ты вот называешь себя Подлым, — возмущался дед, — а на самом деле ведешь себя так, что тебя следовало бы назвать Надутый Индюк. Неужели ты так боишься девочек, что должен с ними воевать? Неужели ты так боишься самого себя, что и с самим собой воевать должен? Да как же это можно — так всего на свете бояться?

Если бы я не была такой упрямой и трусливой, то могла бы узнать гораздо больше, прямо спросив Девять Целых о том, что мне было интересно; но он был человеком довольно суровым, а я не желала, чтобы еще и он бранил меня за лень и невежество. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что просто боялась слишком привязаться к нему, как если бы это было вероломством по отношению к отцу. Но в тот раз, услышав, что он сказал Подлому, я испытала сладкое удовлетворение — меня унижало пренебрежительное отношение ко мне Копья, а всех этих Воителей я попросту ненавидела.

Мой родной дед, например, разговаривал на редкость презрительно не только с женой, дочерью и внучкой, но и со всеми женщинами вообще, из-за чего я его тоже глубоко презирала, но, из уважения к родному дому, старалась презрения своего не показывать. А вот бабушка, случалось, не скрывала своих недобрых чувств, особенно когда совсем выходила из себя. Однажды она сказала деду:

— Ты все стараешься быть как эти люди Кондора, которые так боятся женщин, что убегают от собственных жен и домов за тысячу миль и в дальних краях насилуют совсем незнакомых им женщин!

Однако этот удар пролетел мимо Порчи, душа которого слишком зачерствела, чтобы воспринимать такие упреки, зато попал прямо в мою мать Зяблика. Мы с ней как раз сидели в гостиной у камина и слышали, что сказала Бесстрашная. От ее слов мать вся как-то сгорбилась, словно пытаясь проглотить комок боли, застрявший в горле. И тогда я в страшном гневе набросилась на бабушку, потому что хранимый в сердце моем образ Кондора стал для меня теперь символом свободы и силы, которые я почувствовала благодаря моему отцу за те полгода, что он провел с нами. Я встала в дверях между двумя комнатами и заявила:

— Это неправда! Я женщина Кондора!

Все так на меня и уставились. Мой ответный удар причинил боль каждому из них, но больше всех бабушке. Она смотрела на меня совершенно несчастными глазами. Я выбежала из дома и ушла подальше от города, на речку, туда, где из ее берегов били чистые родники, и долгое время сидела там, злясь на себя, на все свое семейство, на всех жителей Синшана, на всех жителей Долины. Я опустила руки в воду, но даже этой чистой водой невозможно было вымыть из моего сердца то, что душило меня, смущая душу и замутняя разум. Я не смогла даже нужных слов произнести, когда страж реки, маленький зяблик, уселся рядом со мной на куст дикой азалии. Мне ужасно хотелось прямо сейчас снова отправиться в горы, но я понимала, что даже если пойду, то ничего хорошего из этого не выйдет: я не смогу даже ступить на тропу пумы или койота, так и буду ходить по кругу собственного, человечьего гнева.

И весь тот год мне пришлось ходить по этому злосчастному кругу.

Он привел меня снова на то же место у ручья, в дни, предшествовавшие Танцу Воды, с кувшином из синей глины, который каждый вечер перед вечерними песнопениями в нашей хейимас должен был быть наполнен. Когда я возвращалась назад, то на тропе, где ее пересекает Малый Ручей Конского Каштана, перед тем, как тропа начинает медленно подниматься в гору между дубами, я увидела своего братца Копье, который сидел на берегу у самой воды, положив одну ногу ступней вверх на колено другой, и пытался вытащить что-то из босой подошвы. Он как ни в чем не бывало обратился ко мне:

— А, это ты, Северная Сова! Может, тебе эту проклятую колючку разглядеть удастся?

Впервые за эти два года он заговорил со мной. Я опустилась на сухие камешки на берегу ручейка и стала исследовать его подошву, пока не обнаружила кончик вонзившейся в ногу колючки и не вытащила ее ногтями.

— Что ты здесь делаешь? — спросила я.

— Домой возвращаюсь, я в дозоре был, — ответил он. — Остальные уже давно вперед ушли, а мне пришлось с этой колючкой возиться. Спасибо тебе!

— Он все еще продолжал сидеть, зажимая ногу в том месте, где была ранка.

— Почему ты ходишь босиком? — спросила я.

— А ничего, нам так положено, — равнодушно откликнулся он. Он сказал это совсем как тогда, когда был еще моим троюродным братом Хмелем и смотрел на меня добрыми глазами. — А ты будешь танцевать на Празднике Воды? — спросил он. До праздника оставалось как раз девять дней. Я сказала, что буду, и он пообещал:

— Я непременно приду сюда. В Синшане Танец Воды празднуют лучше, чем в Мадидину. К тому же здесь все мои родственники из Дома Синей Глины.

Я промолчала. Я ему больше не доверяла.

Ему очень шла одежда из некрашеного полотна. Единственной приметой того, что он из Общества Воителей, была шапка из шкуры черного козла, островерхая, как шлемы людей Кондора. Но шапку он почему-то снял. Потом, неуклюже помяв ее в руках, снова напялил на голову.