Архипелаг ГУЛАГ. Том 2 | Страница: 104

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


Ах, плантчик, ты плантчик, ты божия травка,

Отрада для всех ширмачей. [167]

Да, не признают они на земле института собственности и этим действительно чужды буржуа и тем коммунистам, которые имеют дачи и автомобили. Всё, что блатные встречают на жизненном пути, они берут как своё (если это не слишком опасно). Даже когда у них всего вдоволь, они тянутся взять чужое, потому что приедчив вору некраденый кусок. Отобранное из одёжки они носят, пока не надоест, пока внове, а вскоре проигрывают в карты. Карточная игра ночами напролёт приносит им самые сильные ощущения, и тут они далеко превзошли русских дворян прошлых веков. Они могут играть на глаз (и у проигравшего тут же вырывают глаз), играть под себя, то есть проигрывать себя для неестественного употребления. Проигравшись, объявляют на барже или в бараке шмон, ещё находят что-нибудь у фраеров, и игра продолжается.

Затем, блатные не любят трудиться, но почему они должны любить труд, если кормятся, поятся и одеваются без него? Конечно, это мешает им сблизиться с рабочим классом (но так ли уж любит трудиться и рабочий класс? не из-за горьких ли денег он напрягается, не имея других путей заработать?). Блатные не только не могут "увлечься азартом труда", но труд им отвратителен, и они умеют это театрально выразить. Например, попав на сельхозкомандировку и вынужденные выйти за зону сгребать вику с овсом на сено, они не просто сядут отдыхать, но соберут все грабли и вилы в кучу, подожгут и у этого костра греются. (Социально-чуждый десятник! — принимай решение…)

Тщетно пытались заставить их воевать за Родину, у них родина — вся земля. Мобилизованные урки ехали в воинских эшелонах и напевали, раскачиваясь: "Наше дело правое! — Наше дело левое! — Почему все драпают? — ды да почему?" Потом воровали что-нибудь, арестовывались и родным этапом возвращались в тыловую тюрьму. Даже когда уцелевшие троцкисты подавали заявления из лагерей на фронт, урки не подавали. Но когда действующая армия стала переваливать в Европу и запахло трофеями, — они надели воинское обмундирование и поехали грабить вослед за армией (они называли это шутя "Пятый Украинский Фронт").

Но! — и в этом они гораздо принципиальнее Пятьдесят Восьмой! — никакой Женька Жоголь или Васька-Кишкеня' с завёрнутыми голенищами, однощёкою гримасою уважительно выговаривающий священное слово "вор", — никогда не поможет укреплять тюрьму: врывать столбы, натягивать колючку, вскапывать предзонник, ремонтировать вахту, чинить освещение зоны. В этом — честь блатаря. Тюрьма создана против его свободы — и он не может работать на тюрьму! (Впрочем, он не рискует за этот отказ получить 58-ю, а бедному врагу народа сразу бы припаяли контрреволюционный саботаж. По безнаказанности блатные и смелы, а кого медведь драл, тот и пня боится.)

Впрочем, в иных местах, в иное время достаётся от рассердившегося начальства и некоторым блатным. Вот рассказ американского итальянца Томаса Сговио. (Родился в 1916 в Баффало, успел побывать в американском комсомоле. В 1933 его отец за коммунистическую деятельность был выслан из США, уехал в СССР, семья последовала за ним. Там жили как политэмигранты на содержании МОПРа, многие тысячи таких было в СССР, в ожидании, что понадобятся для захвата своих стран. Но с 1937 Сталин начал мести их подчистую. Посадили Сговио-отца, в 1938 арестовали и Томаса в Охотном ряду — получил СОЭ, социально-опасный элемент, 5 лет, — и быстро, в августе того же года, уже был на Колыме.) Чуть побыл на ОЛПе «Разведчик», был доходной, по-русски плохо говоря, плохо понимая, — и не понял, за что в столовой его избил молодой сильный блатарь. Кровоточа носом, лёжа на полу, Сговио увидел, что блатарь вытащил из-за голенища сапога длинный нож — ещё слово сказать и заколет. Остался лежать на полу, потом долго плакал от горя и бессилия. Тот блатной работал на блатной же и работёнке — водовозом. Но через несколько месяцев в разгар зимы его сняли с водовоза и велели идти на общие работы. Он отказался (обычное поведение блатного). Его посадили в изолятор. На разводе поволокли к вахте перед всеми, требовали стать в строй бригады. Блатарь плюнул в лицо начальнику ОЛПа и кричал на надзор, на охрану "Суки! Лягавые! Фашисты!" Охрана раздела его (был сильный мороз), оставили в одних кальсонах, привязали к саням — и так протащили через ворота. А он всё барахтался, поносил начальника и охрану. Поволокли дальше — замёрз. (Но вот Сговио: "Что он меня чуть не зарезал — это ничто. Он для меня герой, и я люблю его — за то, что он ругал начальство.")

Увидеть блатаря с газетой — совершенно невозможно, блатными твёрдо установлено, что политика — щебет, не относящийся к подлинной жизни. Книг блатные тоже не читают, очень редко. Но они любят литературу устную, и тот рассказчик, который после отбоя им бесконечно тискает руманы, всегда будет сыт от их добычи и в почёте, как все сказочники и певцы у примитивных народов. Руманы эти — фантастическое и довольно однообразное смешение дешёвой бульварщины из великосветской (обязательно великосветской) жизни, где мелькают титулы виконтов, графов, маркизов, — с собственными блатными легендами, самовозвеличением, блатным жаргоном и блатными представлениями о роскошной жизни, которой герой всегда в конце добивается: графиня ложится в его «койку», курит он только «Казбек», имеет «луковицу» (часы), а его "прохоря'" (ботинки) начищены до блеска.

Николай Погодин получал командировку на Беломорканал и, вероятно, проел там немало казны, — а ничего в блатных не разглядел, ничего не понял, обо всём солгал. Так как в нашей литературе 40 лет ничего о лагерях не было, кроме его пьесы (и фильма потом), то приходится тут на неё отозваться.


Убогость инженеров-каэров, смотрящих в рот своим воспитателям и так учащихся жить, даже не требует отзыва. Но — о его аристократах, блатных. Погодин умудрился не заметить в них даже той простой черты, что они отнимают по праву сильного, а не тайно воруют из кармана. Он их всех поголовно изобразил мелкими карманными ворами и до надоедания, больше дюжины раз, обыгрывает это в пьесе, и у него урки воруют даже друг у друга (совершенный вздор: воруют только у фраеров, и всё сдаётся пахану). Так же не понял Погодин (или не захотел понять) подлинных стимулов лагерной работы — голода, битья, бригадной круговой поруки. Ухватился же за одно: за "социальную близость" блатных (это подсказали ему в Управлении канала в Медвежке, а то ещё раньше в Москве, Максим Горький) — и бросился он показывать «перековку» блатных. И получился пасквиль на блатных, от которого даже мне хочется их защитить.

Они гораздо умней, чем их изображает Погодин (и Шейнин), и на дешёвую «перековку» их не купишь, просто потому, что мировоззрение их ближе к жизни, чем у тюремщиков, цельнее и не содержит никаких элементов идеализма — а все заклинания, чтоб голодные люди трудились и умирали в труде, есть чистый идеализм. И если в разговоре с гражданином начальником, или корреспондентом из Москвы, или на дурацком митинге у них слеза на глазах и голос дрожит, — то это рассчитанная актёрская игра, чтобы получить льготу или скидку срока, — а внутри урка смеётся в этот момент! Урки прекрасно понимают забавную шутку (а приехавшие столичные писатели — не понимают). — Это невозможно, чтобы сука Митя вошёл безоружный и без надзирателя в камеру РУРа, — а местный пахан Костя уполз бы от него под нары! Костя конечно приготовил нож, а если его нет — то бросится Митю душить, и один из них будет мёртв. Вот тут наоборот — не шутка, а Погодин лепит пошлую шутку. — Ужасающая фальшь с «перевоспитанием» и переход двух воров в стрелки (это бытовики могут сделать, но не блатные). И невозможное для трезвых циничных урок соревнование между бригадами (разве только для смеха над вольняшками). И самая раздирающе-фальшивая нота: блатные просят дать им правила создания коммуны!