Теперь у меня был настоящий двор… и… такой ненастоящий! Настоящим двором должны править женщины. А моим правили военные. И для них мой двор был лишь паузой между бивуаками. Да и женщина для них — только «отдых воина». Пожалуй, прав был Талейран, когда сказал: «Какой скучный двор! Но что делать: веселье не слушается барабана».
Создавая империю, я вынужден был позаботиться и об идеологии. Французы — как хорошенькая женщина, их тянет к запретному. И газеты порой слишком весело смеялись над властью. Так что из ста шестидесяти газет, которые славили мой приход к власти, я оставил только четыре… Для того, чтобы управлять прессой, нужны хлыст и шпоры. И я требовал от Фуше неустанной бдительности. Но он не всегда был на высоте. Например, в газете «Публисите» осмелились намекать на наши трудности на польском фронте. Фуше не проверил статью. И мне пришлось написать ему: «Небрежность, с которой Вы осуществляете надзор за прессой, заставляет меня закрыть эту газету. Это сделает несчастными ее сотрудников. Их беды целиком на Вашей совести».
Постепенно я уменьшал размеры газет, чтобы было поменьше соблазна и места печатать рискованные материалы. За эти убогие размеры англичане презрительно называли их «носовыми платками». На что я искренне отвечал: «Моя мечта — свести все публикации к объявлениям». Теперь важные статьи все чаще спускали из моей канцелярии. А когда какой-то жалкий редактор посмел сказать, что «Мольер трудно жил при короле, но теперь ему жить было бы невозможно», я попросил передать глупцу, что «люблю Мольера, но без колебаний запретил бы „Тартюфа“! И чтобы запомнили раз и навсегда: царство смутьянов закончено!
Пришлось заниматься, конечно, и книгами по истории. Имена Марата, Робеспьера, Дантона были напрочь вычеркнуты из них. Но нашлись хитрецы, которые придумали писать о них… как бы их осуждая! Я попросил Фуше все объяснить нашим умникам. И мерзавец со своей неподражаемой иезуитской усмешкой сказал авторам: «Нельзя писать ни в каком варианте, ибо рождает печальные воспоминания о столь печальном прошлом. Дух нации должен быть бодр!»
И тогда же якобинец Фуше ввел забавный термин — «скрытое якобинство». Это значит: при помощи аллюзий критиковать режим… Особенно преуспевали в этом театры. Я внимательно следил за их репертуарами. Например, «Тамплиеры». Эта трагедия красочно рассказывала о преступлениях королевской власти. Я велел за-крыть этот, скажу прямо, отличный спектакль. И приказал Фуше объяснить нашим театрам: спектакли, которые можно трактовать как нападки на сильную власть (пусть даже королевскую!), будут запрещаться немедленно. Я сделал выговор Фуше и попросил его чаще помогать театрам — настойчивыми советами и, главное, деньгами… если будут играть то, что нам нужно. Например, были даны средства на полезный спектакль о библейском царе Сауле. Сюжет поучительный: великий человек Давид наследует царство жалкого царя-вырожденца Саула. И прославляет народ свой… Кстати, на мою критику Фуше сначала молча обижался, а потом демонстрировал свою обиду, доводя мои пожелания до абсурда… Например, он заказал и передал большие деньги на постановку оперы «Триумф Траяна»… тотчас после Тильзитского мира и унижения русского царя. Музыка была превосходна, но лесть в мой адрес — столь бездарна, что мне пришлось покинуть зал до конца представления, чтоб избежать насмешек.
Мне нужен был порядок, единая страна, похожая… да — на военный лагерь! Я говорю об этом без стеснения. Ибо республика жила, окруженная ненавистью монархической Европы. И против меня уже собралась очередная вооруженная коалиция. Так что в конце концов я, обожавший разум, вынужден был сформулировать: «Мысль — вот главный враг цезарей».
Да, милый Лас-Каз, все короли при вступлении на трон клянутся в верности свободе и просвещению, но сами царствуют для того, чтобы надеть на них узду… если, конечно, они хотят остаться королями… Но несколько интеллектуалов — Шатобриан, Бенжамен Констан, Жермена де Сталь, которые требовали свободы для бунтующей и подчас развращенной мысли, отнюдь не составляли большинство нации. Французы, славившие свободу, вовсе не любят ее, впрочем, как и остальные народы. На самом деле их единственный кумир — равенство… они обожают подводить всех под один уровень. И я подарил им это равенство — перед моим Кодексом. Никакого преимущества происхождения, все имели одинаковые права в моем государстве. И в ранце каждого солдата был спрятан жезл маршала. Равенство связывает народ незримыми узами с абсолютной властью.
Да, я был прост, даже смешлив с моими солдатами — они проливали кровь… Но с интеллектуалами всегда держался сухо и строго, чтобы у них не возникло ложной надежды на независимость суждений. Чтобы знали: муха, пролетевшая без моего приказа, будет считаться мятежницей! Я оставил народу одно право — быть хорошо управляемым.
Когда-то я говорил своей матери: «Люди мне надоели, почести наскучили, сердце мое иссохло, слава мне кажется пресной». Это было в двадцать девять лет… Но теперь Великая империя, боевая империя, объединенная властью одного человека, была создана. И мираж объединенной Европы манил меня… Я хотел жить!
Мой Булонский лагерь продолжал грозить Британии. Двухсоттысячная армия ожидала со дня на день приказа о нападении на остров. Пятьсот судов стояли в порту… Когда я прибыл в Булонь, войска приготовились к немедленному отплытию. Я сделал вид, что готовлюсь возглавить немедленную высадку на ненавистный остров.
На постаменте было воздвигнуто подобие трона. Меня окружали все мои знаменитые маршалы — Сульт, Мармон, Ней, Даву, Удино… Я принимал присягу на верность империи: «Господа генералы, офицеры, воины и граждане, клянетесь ли вы честью, что посвятите свою жизнь службе империи, охране ее владений, защите императора и законов республики?»
Общий возглас: «Клянемся!»
И другой: «Да здравствует император!»
После чего — фейерверк. Ночь над проливом стала днем. Огневые сполохи хорошо были видны на другом берегу, пугая и без того перепуганных британцев… Но я уже знал — войны на острове не будет. Война будет на континенте.
Кстати, не забудьте вставить поучительный эпизод: во время торжеств в Булони ко мне привели двух английских моряков. Они были захвачены в плен, находились в тюрьме. Но им удалось бежать. Из оружия у них был только нож. И они умудрились обработать им несколько кусков дерева. Соединили их, превратив в подобие жалкого челнока, и попытались уплыть, зная, что наверняка погибнут в море. По законам военного времени их следовало немедленно расстрелять. Я же наградил их деньгами и отпустил восвояси. Потому что всегда ценил храбрость и старался быть великодушным к храбрецам. Например, после победы под Аустерлицем я вызвал к себе пленного русского кавалергарда князя Репнина и сказал ему: «Соберите своих товарищей и отправляйтесь домой. Я не могу лишить вашего государя таких мужественных гвардейцев». В ту же кампанию, заняв Вену, я обратился к ее жителям: «Прошу вас принять как дань моего уважения к вашей прекрасной столице ваш арсенал, по законам войны принадлежащий мне. Пользуйтесь им для сохранения порядка. Все перенесенные вами беды считайте неминуемым следствием войны, а добрые дела моей армии — знаком заслуженного вами уважения»… Я могу бесконечно рассказывать о подобных случаях. И вот что я получил в ответ от тех, с кем обращался столь благородно!