– Но это же страшно, папа, – тихо сказала Таня.
– Да. Сознавать эту черту в своем народе страшно. Но Россия непобедима. Такая вот дилемма, милая. Вся русская жизнь состоит из подобных противоречий, разве ты еще не поняла?
– Поняла, – кивнула Таня. – И не знаю, как мне с этим жить…
– Да как сейчас живешь, так и дальше живи, – пожал плечами отец. – По счастью, наплевательство на свою и чужую жизнь не единственная наша черта. И, я думаю, не главная – этого ты тоже не могла не понять. Ну а пресловутые тазики были первое, что немцы бросили, когда бежали с Дона. Они там теперь едва ли не в каждой хате есть. Давай наконец позавтракаем, – напомнил он. – Ты после работы проголодалась, наверное.
– Я мало похожа на тебя, папа. Как жаль!
– Ты жалеешь, что похожа на маму?
– Нет, конечно. Но о том, что не похожа на тебя, очень даже жалею.
Таня с отцом шли к железнодорожному вокзалу. Днем прошел дождь, и теперь Таня то и дело оскальзывалась на мокрых многоцветных листьях, приставших к асфальту, а отец поддерживал ее под руку.
– В тебе еще не все определилось, – улыбнулся он. – Ты еще взрослеешь, я бы даже сказал, еще растешь.
– Но что-то ведь во мне уже понятно, – не согласилась Таня. – Вот в тебе все глубоко, серьезно. А я поверхностная, несдержанная и часто выгляжу глупо и даже сама замечаю, когда.
– Ну, то, что я мало говорю – ты ведь это имела в виду, правда? – еще не означает глубину. Просто я не стремлюсь перегружать слова дополнительными смыслами. Одинокое слово сильнее, мне кажется. «Я тебя люблю» значит куда больше, чем «я тебя очень люблю». А ты не поверхностна, насколько я мог понять, напрасно ты так себя оцениваешь. Ты действительно похожа на маму. Во всяком случае, у тебя, как и у нее, не более поверхностный ум, чем поверхностен женский ум вообще, по сути своей. Я тебя не обидел? – спохватился отец. – Что-то разговорился неуместно.
– Нисколько не обидел, – покачала головой Таня. – Мне все это важно, папа. Я в самом деле мало о себе знаю. Может, только чувствую, да и то смутно пока.
– Я тоже думаю, что в таком моем понимании женского ума нет ничего обидного. Жизнь полноценно проявляет себя на всех уровнях, – пояснил он. – К примеру, мамин вкус – ведь с какой тонкостью удивительной она умеет одеваться, как чувствует эту модную мотыльковую красоту! – Таня заметила, что в его глазах мелькнула печаль. – А я подобных вещей не то что не чувствую, но даже не замечаю. Такой ли рукавчик, этакий ли, не понимаю разницы.
«Он очень любит маму, – с каким-то даже удивлением подумала Таня. – То есть не очень любит – он просто любит ее. И это содержание его жизни, может быть, не меньшее, чем работа, а может, и большее даже. А я ведь об этом и не думала никогда…»
– Но это же естественно, папа, – сказала она. – Еще не хватало, чтобы ты обременял свою голову дамской модой! Мужской ум все-таки лучше, по-моему.
– Не лучше и не хуже, – пожал плечами отец. – Просто он другой. Мужчина во всех отношениях по-другому устроен.
– А мама в детстве хотела быть модисткой, ты знаешь? – вспомнила Таня. – Еще до революции, когда в России жила. Но ей тогда родители не позволили про это даже думать. Она мне рассказывала, что потом, уже в Париже, радовалась, когда ей Татищева предложила в ее модном доме работать.
– Ну да, – вздохнул отец. – Татищева-то предложила, но мама вышла замуж, и снова у нее ничего с профессией не получилось.
– Думаешь, она об этом жалеет?
Таня вдруг ясно представила маму – ее нежный и рассеянный взгляд, светлые легкие волосы, которые всегда почему-то казались немного растрепанными, хотя мама была очень аккуратна, да нет, не растрепанными, а словно бы разлетевшимися… Мотыльковость, о которой отец только что сказал применительно к моде, была, конечно, присуща и маме.
– Я делал все, что мог, чтобы ей не пришлось об этом жалеть, – сказал он. – Но сделать сумел немного.
– Ну что ты, папа! – воскликнула Таня. – Как же немного?
– Вот так, Таня. Я не любитель пустого самобичевания, просто констатирую факт. Если бы мама не была связана семейными обязанностями, если бы не была вынуждена то и дело переезжать вслед за мною, если бы все заботы о ребенке не лежали на ней, то она, конечно, приобрела бы профессию, о которой мечтала. Занималась бы модой, и, я уверен, успешно.
– Ты же сам говорил, что мода поверхностна, – напомнила Таня.
– Ну и что? Она отражает, пусть и поверхностно, глубинные явления жизни. Мне кажется, мама это понимала или, во всяком случае, чувствовала. Но у нее не получилось свое понимание и чувство воплотить. Только из-за ее самоотверженности. Она же со мною из России невенчанная уехала и вопреки родительской воле…
– А если бы с родителями осталась, то вместе с ними и погибла бы, – сказала Таня.
Мамин отец был предводителем дворянства Серпуховского уезда, его арестовали вместе с женой в двадцать втором году, и, поскольку об их судьбе до сих пор ничего не было известно, мало оставалось сомнений в том, что они тогда же и были расстреляны. И теперь уже, конечно, не имело значения, что когда-то мамины родители были против ее брака со студентом Луговским, сыном мценского мещанина, который пешком пришел в Москву и выучился на медные деньги…
Отец ничего не ответил.
Они шли по Интернациональной, прежней Дворянской, улице. Таня хотела показать ее отцу, потому что дома здесь были один другого краше. Особенно здание железнодорожной больницы с угловым трехгранным эркером ей нравилось – оно было выстроено в стиле модерн, однако с разностильными окнами.
Но за разговором они забыли об архитектуре.
– Папа, – спросила Таня, – а почему ты все-таки решил вернуться из Парижа в Москву? Только из-за немцев?
Отец еще немного помолчал.
– Не только, – наконец ответил он. – Хотя это, конечно, было главным. Я понимал, что немцы начнут войну и победят в Европе, и точно так же понимал, что они не победят в России. А жить при фашизме я не хотел все же больше, чем при коммунизме, следовательно, оставалось только вернуться в Россию, хотя я не питал на ее счет никаких иллюзий.
Он снова замолчал.
– А почему еще? – не вытерпев, спросила Таня.
– Потому что меня стали настоятельно втягивать в деятельность, которая мне была чужда, – нехотя ответил он. – Я ведь и вообще не слишком общителен, а истерический патриотизм с нехорошим душком… Как-то мама вытащила меня в гости к Юрьевым – может быть, ты их помнишь, они на рю Бонапарт жили.
– Да, – кивнула Таня. – У них кот был очень красивый, белый с голубыми глазами. Звали Ужас.
– Кота не помню, а люди у них собирались сомнительные. В частности, в тот вечер был Сергей Яковлевич Эфрон, супруг Цветаевой, поэтессы. Человек он, по моим наблюдениям, совершенно никчемный, даже трогательный в этом смысле. Однако при всей своей никчемности участвовал в белом движении, из Крыма ушел с армией Врангеля. И весьма он страстно в тот вечер доказывал, что все мы, дескать, должны теперь кровью искупить свою вину перед родиной. Слышать это мне было отвратительно. Во-первых, я никакой вины перед родиной не чувствую. Во-вторых, я врач, а не солдат, и понятие о крови у меня медицинское. А в-главных, если уж кто-то считает это нужным, то искупать вину следует своей кровью, а не чужой. Так я и сказал господину Эфрону, и, как вскоре выяснилось, не ошибся: он оказался агентом ГПУ, занимался политическими убийствами. И не он один ко мне подкатывался с сомнительными предложениями…