Пепельницу она на всякий случай убрала в буфет. Все равно Анюты с Сережей нет, а Матвей не курит, и жаль будет, если, без толку находясь под руками, пепельница случайно разобьется. Впрочем, в ермоловской квартире каким-то чудом не разбился ни один старинный предмет, и это при том, что Матвей был в детстве подвижным, как ртуть, и все горело у него в руках.
Со всеми этими предметами была связана глубокая жизнь, полная чувств и событий, неведомых даже самой старой обитательнице этой квартиры, и все были поэтому словно заговоренные. Да и вся эта квартира с детства казалась ей каким-то зачарованным царством. Это прошло, только когда Сережа привел сюда Анюту и Антонина Константиновна с облегчением почувствовала, что наконец перестала быть хозяйкой этого дома.
Она постелила себе на диване в Сережином кабинете. Эта комната много раз меняла свое назначение. Когда-то здесь был кабинет отца, и маленькая Тоня не могла взять в толк, почему на его по-мужски широком столе так много совсем не мужских игрушек: расписная деревянная фигурка танцовщицы, мельхиоровые ладони с длинными пальцами, между которыми вставлены узкие сиреневые конверты, посеребренная глиняная птица с человеческим лицом, музыкальная шкатулка со множеством крючочков и колокольчиков, которые вызванивают какую-то до слез простую мелодию... Потом здесь была Сережина и Анютина спальня, потом с Сережей случилось его несчастье и он стал спать здесь один в те редкие ночи, которые проводил дома. Теперь это, слава богу, кончилось, и в эту комнату он даже заходит редко – видно, не любит вспоминать о годах, проведенных здесь в одиночестве.
Антонина Константиновна остановилась у окна, глядя на пустой и просторный двор.
«Сколько раз я по нему ходила? – подумала она. – И ничего по-настоящему не запомнилось... Как странно!»
Она думала о том, что все ее воспоминания об этом дворе, о доме, о Москве какие-то вот именно ненастоящие, чужие и что это не следствие плохой памяти. Молодость словно обошла ее стороной, потому и забылась. А то в ее молодости, что стороной не прошло, было мучительным, и она до сих пор не разрешала себе выпускать это из глубины сердца.
А детство... Что ж, оно кончилось так быстро, что и вспоминать было не о чем. И как она радовалась, когда наконец кончилось то, что называлось детством!
– Я, наверное, совсем тупая, – сказала Иришка. Печали в ее голосе, впрочем, не слышалось. – Ничего в этих дробях не понимаю, ну ни капельки! И, знаешь... – Она таинственно понизила голос. – Я даже таблицу умножения до сих пор наизусть не помню. Семью восемь – хоть убей!
И она рассмеялась с такой счастливой беспечностью, что не оставалось никаких сомнений: собственная математическая тупость Иришку нисколько не угнетает.
– Зато ты поешь красиво, – сказала Тоня. – Таблицу умножения каждый сумеет выучить, а петь не каждый.
– Ну, все-таки и мне придется выучить, – вздохнула Иришка. – Мама рассказывала, экзамен по гармонии ужас как трудно сдать, и если двойка по нему, то даже и выгнать могут из консерватории. А гармония – это наполовину алгебра.
– В консерваторию ты ведь не скоро пойдешь, – заметила Тоня. – В школе долго еще учиться.
– Ага... – По Иришкиному лицу пробежала легкая тень, но, впрочем, надолго на нем не задержалась. – Давай поужинаем, – предложила она. – Если только найдем что-нибудь. Мама новую концертную программу готовит, ей не до еды. И как раз прежнюю домработницу рассчитала, а новую найти не может. Просто ужас!
И Иришка засмеялась тем беспечным смехом, которым сопровождала любые житейские неудобства, от таблицы умножения до отсутствия еды. Смех у нее был такой же, как и голос, – звенел, как колокольчики в музыкальной шкатулке.
Девочки пришли на большую неуютную кухню. Иришка открыла буфет и присвистнула:
– Да-а, человека искусства сразу видно! Даже сахара нет, хлеб только, и то черный.
Она заглянула в стенной шкаф, расположенный под широким подоконником. Точно такой был и в Тониной квартире, он служил то ли холодильником, то ли погребом.
– Ира, я есть совсем не хочу, – пробормотала Тоня.
– Глупости какие! – махнула рукой Иришка. – Как ты можешь есть не хотеть, когда мы с тобой уже три часа эти дурацкие дроби высчитываем? И почему ты, Тонечка, вечно всякой ерунды стесняешься, не понимаю.
Тоня как раз таки отлично понимала, почему стесняется того, что беспечная Иришка считает ерундой. Но она скорее язык себе откусила бы, чем стала бы говорить об этом с одноклассницей.
Иришка извлекла из погреба-холодильника открытую жестяную банку и сообщила:
– Кильки. Обычные кильки, даже не сардины. Откуда они у нас, интересно? Неужели мамуле поклонник подарил? Что ж, остается только «хором Пятницкого» поужинать.
– Как это, хором поужинать? – удивилась Тоня.
– А было у студентов такое блюдо сто лет назад. То есть не сто, а когда мама в консерватории училась. Она мне рассказывала. – Иришка достала из буфета фарфоровую тарелку с кузнецовским вензелем, живо отрезала от буханки кусок хлеба, положила его посередине тарелки, а вокруг него веером разложила кильки. – Вот он, «хор Пятницкого». Угощайся!
– Можно картошку поджарить, – предложила Тоня. Она тоже заглянула в шкаф под подоконником и обнаружила там корзинку с картошкой. – Или сварить, если жарить не на чем.
– Да ну, – поморщилась Иришка. – Это долго. И вообще, я ее чистить не умею.
– Через полчаса будет готово, – пообещала Тоня. – Ты пока хор Пятницкого поешь, а я поджарю.
– Ты такая взрослая, Тонь, – неожиданно серьезным тоном сказала Иришка. – Все-все умеешь. И с тобой так легко! Не потому, конечно, что все умеешь, – уточнила она. – А просто ты в нашем классе единственная, кто мне не завидует. Даже, может, и во всей шестой параллели.
Это было правдой. Тоня и сама видела, что Иришку в их классе не любят. То есть девчонки не любят – мальчишки, наоборот, обращают на нее гораздо больше внимания, чем на всех остальных одноклассниц, вместе взятых; может, потому те и завидуют. Но ведь это совсем неудивительно, что мальчишки так выделяют ее из всех! А на кого же им обращать внимание? Не на Тоню же с ее серыми волосами и глазами, которые и цвета-то никакого не имеют.
У Иришки Сеславинской волосы были черные и блестящие, как уголь, а глаза ярко-синие. К тому же ее мама пела в Большом театре и ездила на гастроли за границу, поэтому Иришкина одежда даже в школе, где все носили только форму, все-таки каждый день отличалась какой-нибудь новой необычностью. То она надевала особенные чулочки, соединенные со штанишками – они назывались колготки, и все девчонки изумленно разглядывали их в туалете, то воротничок из кружев «шантильи», привезенных ее мамой из самого Парижа вместе с духами от Герлена, которыми Иришка не преминула надушиться... Но почему всему этому надо завидовать, Тоня не понимала. Как завидовать тому, что не ты? Ведь Иришка совсем другая, чем остальные девчонки. Чтобы стать такими же, как она, им мало было бы пришить к форменному платью такой же воротничок или надеть такие же чулки. Еще надо было бы стать такой же веселой, так же искренне беспечной и, главное, научиться петь таким же чистым и красивым голосом. Но ведь это невозможно, зачем же завидовать цвету глаз или одежде?