Пока под Катино неизменное ворчанье они шли по чавкающей от дождей лесной дороге, Тоне казалось, что здесь стоит не то что восемнадцатый или даже шестнадцатый век, а вообще нет никакого века. Ведь и сто лет назад, и пятьсот точно так же плыли по тусклому небу низкие, обещающие дождь тучи, и так же тоскливо шумели деревья, и так же скудно, неласково шелестели сизые овсяные колосья на узком поле перед лесом... Это ощущение – что времени нет совсем и все, что она видит, было и будет всегда неизменным, – почему-то казалось Тоне не унылым, а почти радостным. Во всяком случае, она чувствовала в этой неизменности что-то очень знакомое, как будто даже родное.
– Устала, Тонь? – заметив, что она замедлила шаг, спросила Катя. – Скоро придем, отдохнешь. – И жалостливо добавила: – Тебе б другую работу поискать. Дохловатая ты все-таки, а здоровье беречь надо.
– В двадцать два года рановато вроде здоровье беречь, – улыбнулась Тоня.
– А тебе двадцать два уже? – удивилась Катя. – Я думала... А вообще-то ничего я и не думала, – засмеялась она. – Какая-то ты... Как будто без возраста. Вот кому в старости повезет! Представляешь, будет тебе... ну, не знаю, лет семьдесят, а про тебя и не скажет никто, что старушка.
Катя была если не добрая, то по крайней мере добродушная, так что общение с ней не было для Тони тяжелым. Но Катина привычка к ворчанию и болтовне все-таки немного утомляла.
– Катюшка, ты, может, вперед пойдешь? – предложила Тоня. – Что-то я и правда устала. Посижу, отдохну и догоню тебя, а?
– Ну, посиди, – пожала плечами Катя. – Если лешего или кто тут у них – болотник какой-нибудь – не боишься! А заблудиться и правда невозможно. Иди все прямо да прямо и выйдешь к торфоразработкам.
Тоне не хотелось признаваться, что ей просто хочется остаться одной. Было что-то необъяснимо притягательное в скудности здешней природы. Она словно втягивала в себя, растворяла в себе, и не хотелось нарушать это сильное, немного тревожное притяжение пустой болтовней.
Катя скрылась за поворотом дороги, а Тоня поднялась с поваленного дерева, на которое присела, доказывая товарке свою усталость, и, оставив рюкзак, медленно пошла от дороги в сторону – туда, где лес светлел недалекой прогалиной.
Прогалина оказалась обычной лесной поляной. Тоня даже не поняла, почему ее так сюда потянуло. Единственное, что было здесь необычным, это свистящий звук, доносившийся с края этой поляны. Тоня остановилась у последнего перед открытым пространством дерева и всмотрелась туда, откуда долетал этот глухо-мелодичный посвист.
Она почти сразу поняла, что это просто шелест травы, которую равномерно срезает коса. А еще через мгновение заметила и косца. Он стоял – вернее, медленно двигался по покосу – совсем близко, но к ней спиной. Тоня видела только его потемневшую от пота льняную рубаху и мокрые завитки волос у него на затылке.
Она стояла, схватившись за нижнюю ветку дерева, и словно завороженная смотрела, как мерно двигаются его плечи, тускло блестит у ног коса... Сознание ее в эту минуту исчезло, и лишь самым краем исчезающего сознания она успела понять, что смотрит на все это так, как прежде смотрела не на людей, а только на самые глубокие, от людей не зависящие явления жизни – на пляшущий огонь, тихий ход туч над сизым здешним полем....
В ту минуту, когда она об этом подумала, он вдруг обернулся. Именно вдруг, потому что еще не дошел до конца покоса; движение его было резким. Но Тоне оно показалось очень медленным – она успела разглядеть струнную линию его скулы и шеи, и настороженный полуоборот головы, и сурово сдвинутые брови. Когда он наконец нашел ее взглядом – это заняло несколько секунд, не больше, но они показались ей бесконечными, – то взгляд его был таким же, как просвет неба в тучах: тревожный короткий проблеск, обещание молнии.
Тоня с детства была немного дальнозорка, поэтому отчетливо видела его глаза в ореоле густых длинных ресниц, и крупные капли пота на лбу, и глубокую вертикальную морщину на переносице. Потом она увидела, как, словно от спазма, вдруг вздрогнуло его горло. Потом он опустил косу, сделал шаг в ее сторону... И тут Тоня наконец сбросила с себя странное оцепенение и, качнувшись назад, развернулась и бросилась бежать прочь от поляны, в самую чащу.
Она и сама не понимала, почему бежит так стремительно, будто за ней гонится что-то необъяснимое и неотвратимое. Она остановилась, только когда выбежала на дорогу, далеко от того места, где оставила рюкзак.
«Может, он меня косой хотел ударить! – тяжело дыша, прижавшись спиной к дереву, подумала она. – Или еще что-нибудь такое. Какой же он... опасный!»
Она не могла найти другого слова для того, чтобы обозначить сильное, пугающее чувство, которое неизвестно почему, всего за несколько мгновений, связалось у нее с этим совершенно незнакомым человеком.
Деревня Глуболье стояла у самого леса, а за лесом было болото, а на нем, на этом болоте, как раз и велись торфоразработки. И хотя деревня была немаленькая, дворов в сто, из-за такой ее близости к лесу и болоту казалось, что она совершенно затеряна в неизмеримой, неодолимой природной глуши. Да так оно вообще-то и было.
– Все-таки народ правильные поговорки про свою жизнь сложил, – сказала однажды Катя Кузьмина. – Например, про то, что черт ногу сломит... Вот она, та самая местность! Мало что деревня такая, глянешь – и повеситься тянет, так тут, говорят, еще выселки есть. Представляешь, Тонь, идешь ты через ихнюю дрыгву, а там тебе, здрасьте, домик стоит. И что нормальный человек может подумать, чей это домик? Лешего болотного, больше ничей!
Неизвестно, как насчет лешего, но жить в бараках прямо на болоте торфоразработчики не рвались. Все они – и местные из райцентра, и приезжие из Минска и самой Москвы – предпочитали селиться в деревенских домах и каждый день ходить на болото и обратно через лес. Хозяевам, у которых они жили, платились суточные за постой и выделялись деньги на то, чтобы они кормили своих постояльцев. Но, судя по нищете здешней жизни, деньги были в этих местах большой редкостью. Поэтому еда для приезжих готовилась из того, что у деревенских считалось бесплатным: из грибов, картошки, свеклы; даже растительным маслом хозяева не баловали. Выручало, правда, молоко, так что командированные все же не голодали.
Впрочем, еда беспокоила Тоню очень мало. Она привыкла есть то, что есть, и эта ее привычка была такой же неизменной, как привычка к летним работам на торфяниках. Теперь она, правда, была уже не учетчицей, как в первый год, а техником-специалистом по торфу, потому что окончила в Москве двухгодичные курсы.
Проводить целый день на чистом воздухе было не утомительно, а, наоборот, приятно. Тоня всегда считала это плюсом своей работы, которая многим показалась бы скучной. И возвращаться вечерами в деревню – они с Катей жили в крайнем доме у самой околицы – приятно было тоже. Вечерний июльский свет делал все предметы выпуклыми, словно обливал их расплавленным стеклом. Даже серые колья заборов казались в этом свете золотистыми, и совсем уж червонным золотом горели стволы деревьев.