– К Рону, – сказала Лида. И, выдержав паузу, в которую, наверное, должны были уложиться дальнейшие его вопросы, добавила: – Видимо, в Америке более приземленные космонавты, чем у нас. Вернее, чем конкретно ты. По крайней мере, у Рона не становилось кислое лицо, когда мы разговаривали о нормальных человеческих делах.
– Он не космонавт. Он же не летает, – машинально сказал Иван.
– Не придирайся к словам. Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
Рон Ваховски был инженером в Центре Джонсона. Шевардин почти подружился с ним, когда готовился к полету. Во всяком случае, Рон по-соседски приглашал его на барбекю в своем саду, а когда приехала Лида, то, конечно, стал приглашать и ее тоже. Еще он возил Лиду с Инной в Диснейленд и на Ниагарский водопад. График подготовки был у Шевардина чрезвычайно напряженный, Микки-Маус с Ниагарой в него никак не вписывались, и почему было не сделать любезность жене русского коллеги?
На секунду ему стало противно, когда он понял, что все эти дружеские любезности – кажется, их было немало, ну да, Лида довольно много времени проводила с Роном, но тогда Иван, конечно, не обращал на это внимания, – имели очень простую природу. Но уже через секунду ему стало как-то… скучно, тускло. Как всегда бывало с Лидой. Ему была очень понятна именно природа ее с Роном отношений, он сам неоднократно отвечал на зов этой природы, и какое право он имел ожидать, что на такой же зов не ответит его жена?
– Ты даже не расстроился… – внимательно вглядываясь в его лицо, проговорила она. – Ну, разозлился, как всякий самец, у которого самку отняли, и все. Пять минут вот так-то позлишься да и пойдешь с другой спариваться. Одни инстинкты у тебя, Шевардин!
Он хотел сказать, что это неправда, что… И вдруг понял, что не может и не хочет ничего говорить. Потому что по отношению к Лиде это была вот именно правда, голая правда. По отношению к ней он был именно самцом – заметил когда-то красивые перышки и сделал то, что сделал бы каждый молодой самец с каждой красивой самочкой; то, что делал впоследствии уже не с нею, а с другими такими же, как она.
– Инна тоже… с тобой? – слегка запнувшись, спросил он.
– Конечно, – кивнула Лида. – Рон счастлив, что у него будет дочка. А я ему потом еще сына рожу, – добавила она, явно стараясь уязвить мужа. – У них же там не бабы, а черт знает что. Я его однажды обедом накормила, так он обалдел просто. Ты что, спрашивает, каждый будний день готовишь такой стол?! Нет, говорю, борщ не каждый день, иногда куриную лапшу. Или фасолевый суп – тот на говяжьем бульоне. Ну, второе, конечно, всегда. А компот Инка не любит, я почти не делаю, это я сегодня для тебя расстаралась, Ронни, малиновый сварила. С бывшей-то женой они даже по воскресеньям в «Макдоналдсе» обедали. А ребенка она не хотела, потому что у нее карьера. Ближе к пенсии собиралась в Африку съездить, сиротку черномазого усыновить. Конечно, он нормальную женщину сразу оценил! А для тебя мне даже сардельки уже готовить не…
– Инна хочет ехать? – перебил Иван.
– А ты как думаешь? – пожала плечами Лида. – В космос, что ли, она хочет летать? Нормальная девка, не в папу пошла.
Хотя он сам только что думал о дочке почти такими же словами – что она нормальная, как все, и пошла не в него, – Лидины слова все-таки отдались в нем какой-то неожиданной болью; он заставил себя не думать об Инне. Конечно, ей будет лучше в Америке. Потому что… Да по всему ей будет там лучше! Ему и самому, может, было бы лучше в Америке, если бы ему могло быть хорошо хоть где-нибудь на Земле. Но ему было хорошо только в космосе и в детстве. Детство кончилось, значит, теперь только в космосе.
– Подай на развод сама, а? – попросил он. – И скажи, когда прийти. Я приду.
– А я уже подала, – сообщила Лида. – Пока ты в Черногории восстанавливался. Через неделю, наверное, вызовут. Говорят, осенью мало разводятся, очередь небольшая.
Шевардин не понял, как связано количество разводов со временем года – что это, род сезонного обострения? – но расспрашивать об этом не стал.
– Я поеду, – сказал он, застегивая куртку. – Позвони, скажи, куда прийти. И вообще, что от меня нужно.
– Я тебя когда-то любила, – вдруг сказала Лида. – Дух захватывало, так любила. А ты меня обманул, Шевардин. И любовь мою грубо растоптал.
Она говорила правду. Ее правда – про грубо растоптанную любовь – звучала, может быть, пошло, но от этого не переставала быть правдой. Иван отвел глаза от ее прекрасных глаз и вышел из кухни.
Он здесь вырос, он был здесь счастлив, и именно поэтому он не любил сюда приезжать.
В одну и ту же реку войти невозможно даже дважды, а в один и тот же двор – пожалуйста, хоть сто раз. Только вот контраст между ним, мальчишкой со сверкающими глазами, который когда-то вбегал в этот двор после школы, предвкушая, что еще успеет сотворить за длинный-длинный, уже свободный от уроков день, и между ним теперешним – вот этим не слишком молодым мужчиной, который осторожно, чтобы не поцарапать, втискивает машину на свободное местечко у мусорного контейнера и медленно поднимается по широкой лестнице парадного к себе на второй этаж, и никакого блеска в его глазах нет, – этот контраст был таким разительным, что осознавать его в каждый приезд сюда было нелегко.
Но теперь, пожалуй, надо было просто не обращать на все это внимания. Потому что придется, наверное, перебраться пока в пустую родительскую квартиру, и неизвестно, на сколько: подала Лида только на развод или уже и на визу, Иван не знал.
Когда ему было десять лет, папа рассказал, что они живут в той самой квартире, в которой много лет назад умер архитектор Шехтель. Ваня, конечно, понятия не имел о том, кто это такой, и тогда папа повел его по Тверскому бульвару к Никитским воротам и показал дом, который был так бесспорно, так утонченно красив, что не почувствовать этого было невозможно. Ваня и почувствовал это сразу, и дом сразу поразил его воображение. Он даже удивился: как это раньше его не замечал, ведь сто раз проходил мимо, когда гулял с мамой!
– Видишь, над входом цветы? – Папа кивнул на тонкий, словно одним движением сделанный рисунок. – Это ирисы. Их в начале века очень любили. Видимо, потому что увядание чувствуется в них сразу же, как только они зацветают. А внутри там есть лестница, похожая на волну.
– Это Шехтеля дом? – спросил Ваня.
– Это был дом купца Рябушинского. Шехтель его построил. И еще Ярославский вокзал, и многое другое. А его дом у него после революции отобрали, как, впрочем, и у Рябушинского. И поселили Шехтеля в коммуналку, которая тогда была в нашей квартире.
– Почему? – не понял Ваня.
– Потому что к власти тогда пришли люди, для которых слово «порядочность» было пустым звуком. Чем раньше ты это поймешь, тем лучше.
– Что порядочность – не пустой звук? – уточнил Ваня.
Папа улыбнулся.
– Ты убираешь звенья из цепочки. Но, в общем, да. Если, увидев построенный Шехтелем дом, ты поймешь именно это, я буду рад.