– Но вряд ли от страха. И вряд ли от вожделения. – Она судорожно улыбнулась дрожащими губами. – Тебе это обидно?
– Не обидно. Какое уж тут вожделение! Сердце бы не разорвалось. У меня, – уточнил он. И повторил: – Я не могу уйти.
– Делай что хочешь, – сказала она.
– Ты не поверишь, но я, идиот, хочу держать тебя за руки. Хотя полчаса назад хотел совсем другого. Более понятного. Но как только понял, что через минуту не буду тебя видеть, то вот… Хочу держать тебя за руки.
– Держи! – засмеялась Лола. – Ты почему такой смуглый? У тебя цыган в роду не было?
– Не было. Это меня опаляет страстное желание держать тебя за руки!
Кажется, он обрадовался тому, что она повеселела, – сразу заговорил веселыми словами жестокого романса. Как тогда, у моря, когда объяснял, что собирается пить «сердечное вино» из ее ладоней, и смех плясал у него в глазах.
– С ума с тобой можно сойти! – Лола больше не дрожала и готова была смеяться бесконечно. – Может, ты не космонавт, а оперный певец?
– У меня нет музыкального слуха. Я вообще плохо слышу.
– Почему? – удивилась она.
– После полета со всеми так. На станции все время вентиляторы шумят, от этого слух садится. Так что, если ты тихо скажешь, чтобы я шел куда подальше, я этого даже не услышу.
– А если я тихо скажу, что никуда тебя не отпущу?
Она в самом деле произнесла это совсем тихо. Но он, конечно, услышал. Или догадался. И чуть сжал ее пальцы.
– Но это же невозможно, Ваня, – сказала она. – Не можешь же ты вот так просидеть всю ночь.
– Почему? Могу. Я тренированный.
– Ты опять меня охмуряешь? – засмеялась она.
– Чистую правду говорю. Сколько скажешь, столько и буду сидеть. Но лучше давай ляжем. Ты не бойся, не бойся, – поспешно проговорил он. – Мы… просто так ляжем. Чтобы ты не устала.
– Мне кажется, я не могу устать. Я сама сейчас… как робот. Не обижайся. Просто я слышу, как говорю. Очень странно говорю. Я не понимаю, что со мной, Ваня.
– Я бы тебе объяснил. Если бы сам понимал.
Он встал, и Лоле пришлось встать тоже: она не могла отпустить его руки. Он отпустил их на минуту, чтобы раздвинуть диван. И всю эту отдельную от него минуту ее снова била дрожь.
Они легли не раздеваясь, только сбросили туфли. Раздеться – это было бы сейчас самым спокойным, самым рациональным действием; они не могли его совершить. Они лежали, повернувшись друг к другу, и по-прежнему смотрели друг другу в глаза, только теперь глаза были совсем близко. И губы тоже были близко – Лола чувствовала жар его губ.
«Порох на губах», – вдруг вспомнила она.
Так кричали однажды на свадьбе, на которую Лола пришла в большой толпе окрестных детей. Невеста была местная, а жених из-под Рязани, он только что отслужил в Душанбе срочную. На свадьбу приехали его родственники из далекой русской деревни, они и кричали молодым, кроме «горько», вот это – «порох на губах».
Лола осторожно прикоснулась губами к губам Ивана. Это не был даже поцелуй – только прикосновение, на которое он ответил таким же прикосновением, осторожным и горячим одновременно.
– Не смейся, – сказал он. – Меня как будто паралич разбил.
– Разве я смеюсь? – удивилась она.
– Конечно. Я по губам чувствую.
– Это я не смеюсь, я… Ваня, тебе же надо хотя бы предупредить…
Она понимала, что на самом деле ему надо не предупредить жену о том, что он якобы задерживается на работе, а просто встать и уйти. Но сказать ему это она была не в силах. Она постаралась отогнать от себя это свое понимание.
– Спи, не думай ни о чем, – сказал он.
– А ты что будешь делать?
– Тоже усну. Я завтра рано уеду. Мне же на работу.
– Ты в какой-нибудь жаре будешь тренироваться, да? – каким-то детским тоном спросила Лола. – Чтобы привыкнуть к скафандру?
– Нет. – Он улыбнулся. Его улыбка прошла по ее губам, как волна по морю. – В сильной жаре теперь не держат. Считается, лишние перегрузки на тренировках ни к чему. А завтра у меня по графику вообще – только поиграть.
– Во что поиграть? – не поняла она.
– За компьютером. Просто отработка разных ситуаций. Ручное управление станцией, например. Я рано уйду, не буду тебя будить.
Ей не хотелось думать, что будет завтра. Ей страшно было об этом подумать – как она просыпается, а его нет…
«Вряд ли усну», – подумала Лола.
Но в эту минуту он притянул ее к себе и повернулся как-то так, что ее голова легла прямо в дышащую впадинку у него на плече. Забытое, небывалое, счастливое тепло сразу заполнило ее всю, от пальцев на ногах до кончика носа.
– Не сердись, Ваня, черт знает что со мной… – пробормотала Лола.
– С тобой хорошо, – как из другого мира донесся его голос.
И это было последнее, что она услышала в этот невозможный, словно с неба свалившийся вечер.
Шевардин проснулся от того, что плечо подернулось легкой судорогой.
Он улыбнулся, не открывая глаз и сознавая, какой блаженный идиотизм разлит сейчас по его лицу. И хорошо. И неважно, как это называется. Он давно не просыпался с таким ощущением счастья. Да что там давно – ему казалось, он и никогда не просыпался с таким ощущением. Потому что время, прошедшее после детства, было уже почти равно слову «никогда».
Всю ночь он помнил, что Лола спит у него на плече. Он не то чтобы не спал, просто и сам не знал, как называется состояние, в которое был погружен всю ночь. И не только ночь – с той минуты, когда Иван увидел, как она идет по двору дома Ермоловых, он перестал понимать, что с ним происходит. Сначала он даже растерялся от такого непонимания, но растерянность быстро прошла. Ему ведь было это знакомо: новизна состояния, неожиданность всего, что с тобой в этом состоянии происходит, и готовность принимать все происходящее без опаски и размышлений. Именно таким было состояние невесомости; Шевардин хорошо помнил, как вошел в него впервые. Он тогда словно бы перестал быть собою, но это преображение только обрадовало его. Во всех проявлениях обрадовало, даже в смешных – в том, например, что пальцы на ногах стали сами собой заворачиваться вверх.
Не было ничего удивительного в том, что он обрадовался, увидев красивую девушку, с которой провел красивую ночь на берегу красивого моря. Правда, радость его оказалась какой-то… подавленной, но и этому удивляться не приходилось. Долгое время его жизни закончилось в этот вечер, и чувство опустошенности было естественным. То, что принято называть личной жизнью, и должно было его опустошить, потому что эта часть его существования была слишком мелкой и вместе с тем слишком продолжительной.