Французская жена | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– А о чем ты хотела его спросить?

– Я хотела… Ведь мы не могли обвенчаться и не могли даже заключить брак в мэрии, потому что твой отец был обвенчан со своей первой женой. Он ничего не знал о ее судьбе, и по всем законам, божьим и человеческим, это означало, что он женат. Поэтому я не понимала, чем будет моя жизнь с мужем, и будет ли он мне мужем вообще. Мне необходимо было знать, что такое будет наш брак перед Богом. Кюре был тогда у нас в Кань-сюр-Мер совсем старенький, он венчал еще моих родителей и крестил меня.

– И он разрешил тебе уехать с папой?

– Он знал меня с рождения, знал мой характер, воспитание. И сказал: поступай, как велят тебе сердце и разум, Моник. Такая девушка, как ты, может положиться на свое сердце и на свой разум. И мне сразу стало легко – там, в моем сердце, – и разуму моему легко стало тоже. – Мама улыбнулась. – Твой отец, то есть твой будущий отец, думал, что я хочу белое платье, флердоранж – все, что хотят юные девушки, когда выходят замуж. Но дело было не в этом, о флердоранже я совсем не думала. Если бы кто-нибудь сказал мне за год до того, что для меня все это ничего не будет значить, то я не поверила бы. Но когда я встретила твоего отца… Мне стало казаться: если моя судьба складывается странно, то ничего такого, что принято, уже и не нужно – счастье тоже придет ко мне странным путем. Я сама не очень понимала, почему так думаю, ведь я выросла в очень религиозной семье… Но оказалось, что я думала правильно: счастье пришло.

– А когда ты это поняла – что оно пришло? – спросила Мари. – Когда вы сели в поезд?

Мама рассмеялась.

– Нет, конечно, нет, – сказала она, вытирая слезинку, которая от смеха потекла у нее по щеке. Руки у нее были в муке, и на лице осталась белая дорожка. – Когда мы сели в поезд, я почувствовала только растерянность и почти что ужас. Я не понимала, куда еду, зачем. В Париж, с совершенно чужим человеком… И муж он мне или все-таки не муж? И может быть, он сам уже жалеет о своем опрометчивом поступке и скажет мне об этом прямо на вокзале, как только мы приедем в Париж? Ужас, ужас!

Она махнула рукой, подняв мучное облачко, и снова засмеялась.

– Но как же?.. Как же ты это выдержала?

– Мне не пришлось ничего выдерживать. За окном была ночь, поезд шел вдоль моря, и мне казалось, я слышу, как оно ревет в темноте, ведь была зима… А здесь, в вагоне, горел тихий свет, колеса тоже постукивали тихо, проводник принес чай, поставил на столик, и на скатерти заплясало золотое пятно, а рядом он положил вечернюю газету…

– И тебе стало спокойно, да? – догадалась Мари.

– Нет, совсем другое. Я перевела взгляд с этого золотого пятна на лицо твоего отца и поняла, какая тоска у него в сердце. Просто неизбывная тоска! Вот в ту минуту со мной что-то произошло. Я перестала думать о себе и стала думать о нем. Я словно бы увидела то же, что видит он, и то же почувствовала: сплошная тьма кругом, одиночество подступает к горлу, а рядом только глупая девочка, которая занята только своими наивными мыслями…

– И… что?.. – снова спросила Мари.

Не спросила даже, а выдохнула.

– И все сразу встало на свои места. Я поняла, зачем моя жизнь. Никогда со мной больше такого не было, поэтому я запомнила ту минуту. Нет, это не произошло так логично – я не то чтобы поняла цель своей жизни. Но вся она, вся жизнь как есть, встала передо мной. Мне показались смешны мои детские сомнения. И еще я почему-то вспомнила войну. То утро, когда я, совсем ребенок, сидела на подоконнике вот в этом доме, на втором этаже, и смотрела в окно, как в город входят немцы. Они шли по набережной молодцевато, эффектно и выглядели красиво, как выглядят все офицеры, во всяком случае, в глазах девчонок. И тут моя мама тоже подошла к окну и увидела, на кого я смотрю и каким взглядом. Она схватила меня за руку, стащила с подоконника и дала мне пощечину. Это случилось впервые в моей жизни, и больше такого не бывало. Ее глаза горели гневом, и она сказала: «Как ты смеешь ими любоваться?! Тебе нравится их форма, их молодцеватость? А ты знаешь, что они убили всю семью на ферме Тибо, всех детей, и даже самого маленького, Анри, ему было восемь месяцев, и они убили всех только за то, что у них мама еврейка? Ни один порядочный человек не может любоваться убийцами!» Меня охватило такое отвращение к себе, что я разрыдалась. Мама задернула шторы так резко, что оторвалось несколько петель, и, ни слова ни говоря, вышла из комнаты. – Она помолчала, потом сказала тихо: – Я не знаю, почему вспомнила все это в ту минуту, когда увидела жизнь глазами моего мужа, там, в вагоне. Может быть, потому что он тоже воевал – он рассказывал мне об этом… Нет, вряд ли в этом было дело. – Она отрицательно покачала головой. – Просто я поняла, что все это – тот гнев в сердце моей матери и вот эта тоска в сердце моего мужа, – это очень сильно. А то, что чувствую я, все мои полудетские страхи, – ничего по сравнению с этой силой не значит. Я села рядом с моим мужем и положила голову ему на плечо. Он обнял меня. Мы молчали. Поезд шел в темноте вдоль моря. – Мама наконец перестала вглядываться в то невидимое, что стояло сейчас перед ее глазами яснее, чем связки сухих трав на стене кухни, перевела взгляд на Мари и улыбнулась. – Ну-ну, – сказала она, – я тебя, кажется, напугала. Но ничего страшного не было! Потом, когда мы приехали в Париж и началась наша семейная жизнь, все оказалось чудесно. Я поняла, как хорошо иметь мужа, которого не надо вести по жизни, наоборот, он сам помогает тебе в этой жизни освоиться. И к тому же оказалось, что юная девочка с ее неопытностью и не слишком молодой опытный мужчина в определенном смысле очень подходят друг другу. – Мама вдруг смутилась и поспешно произнесла: – Ах, это тебе не надо!..

– Что – не надо? – воскликнула Мари. – Мама, ну расскажи мне! Ну почему ты не хочешь сказать?!

– Нет-нет. – Мари показалось, что вид у мамы стал смущенный. Но почему? – Нет-нет, – повторила она, – тебе еще не обязательно это знать. Во всяком случае, я не могу обсуждать это с десятилетней дочерью. Я думаю, тебе достаточно понимать, что наша с твоим отцом жизнь с самого начала стала… Ну, скажем, гармоничной во всех отношениях. А теперь возьми шампиньоны и вымой их хорошенько. Мы сделаем из них белый соус к цыпленку.

Уже вечером, когда мама поднялась в комнату дочери, чтобы поцеловать ее на ночь – это была та самая комната, в окно которой маленькая Моник де Ламар смотрела, как немцы входят в ее родной город, – Мари спросила:

– Мама, а как ты думаешь, у папы нет сейчас тоски в сердце?

– Такой глубокой, какая была тогда, я думаю, нет, – ответила мама. – Все-таки у него теперь есть мы с тобой, это кое-что да значит. Но никто не может сказать наверняка, что он знает сердце другого человека, даже очень близкого. Особенно если это русское сердце. Русское сердце, русский ум – мне всегда казалось, это что-то такое, что невозможно узнать до конца.

– Невозможно? – удивленно спросила Мари.

– Ну, для тебя это иначе, – улыбнулась мама. – Ты ведь чувствуешь это не извне, а голос крови – серьезное дело. Хотя и моя кровь диктует тебе, как жить, и ты совсем французская девочка. У тебя разумное сердце – я думаю, так. Надеюсь, ты разберешься, как тебе быть счастливой.