Гадание при свечах | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ведьма она, что ли? – осторожно удивлялись женщины.

– А кто ее знает? Может, и ведьма… Хотя плохого-то вроде не делает никому, это ничего не скажу, – качала головой Евдокия.

Первые неясные догадки скоро сменились крепкой уверенностью в том, что Игнатьевна обладает какой-то особенной силой, от которой лучше держаться подальше. Убедилась в этом все та же Евдокия – да еще как убедилась!

Однажды летним вечером, когда Игнатьевна, как обычно, зашла к Евдокии после вечерней дойки за парным молоком, та встретила ее слезами.

– Случилось что, Авдотья? – спросила Игнатьевна – как-то мимоходом спросила, не выражая ни тревоги, ни сочувствия.

– Ой, Надя! – тут же запричитала Евдокия. – Мужик-то мой помирает ведь!

– Чего же это с ним? Вчера еще вроде видела его, здоровый был, – пожала плечами Надежда.

– Вчера – здоровый, а сегодня целый день лихоманка какая-то бьет, боюсь, не падучая ли!

– Какая же падучая, если целый день? – усмехнулась Игнатьевна. – Падучая приступами бывает.

– А что ж тогда? – перестала причитать Евдокия. – По всему на падучую похоже, и пена изо рта выступает…

– Так не скажу, – покачала головой Игнатьевна. – Поглядеть надо, что говорить впустую.

– Так погляди! – тут же предложила соседка. – Погляди, Надя, сделай милость! Куда его теперь везти, чего с ним делать?

Из горницы, где лежал Авдотьин муж, действительно трясущийся от какой-то странной лихорадки, Игнатьевна вышла через десять минут.

– Ну что? – Евдокия испуганно заглянула ей в лицо.

– Не знаю я… – задумчиво произнесла та. – Правду говорю, Авдотья, не знаю… И верно, необычная какая-то хворь.

– Ой, судьба моя горемычная! – тут же залилась Евдокия. – Ой, горе мое горькое! Помрет мужик, что делать буду?

– Перестань, Дуня, – поморщилась соседка. – От крика-то здоровья ведь не прибудет.

– Да от чего ж теперь его прибудет? – не унималась Евдокия. – Как его теперь лечить, ежели и понять нельзя, чего это с ним?!

– Понять нельзя, а вылечить, может, и можно, – неожиданно сказала Игнатьевна.

– Ты его вылечить можешь? – с надеждой произнесла Евдокия. – Ой, миленькая, да помоги ж ты нам! Век за тебя бога буду молить, помоги!

– Постараюсь, Дуня, – сказала Надежда неожиданно мягко. – Обещать зря не стану, а постараюсь.

– И вот зашла она в горницу к Кольке, – рассказывала на следующий день потрясенная Евдокия. – А он все трясется, и глаза у его так смотрят – вроде не видят ничего. Подходит она, значит, руку ложит ему на лоб. А я в щелку смотрела – так-то она не велела входить… Вот она одну руку на лбе у его держит, а другой водит так вокруг головы, вроде обрисовывает. Долго водила, а он все тише делается, я уж забоялась – не помер ли? Потом выходит из горницы и на двор идет. У самой лицо такое застывшее, как камень, и руки так держит, будто несет чего. Вышла во двор, огляделась. Полкан наш из будки вылез, залаял на нее – все ж чужая, хоть и соседка. А она на него посмотрела, задумчиво так, головой покачала – вроде, значит, сомневается. Жалко, видно, ей стало собаку. А потом все ж таки подходит и руками этими застывшими вокруг Полкана начинает водить. Вот уж я страху натерпелась, вот натерпелась! – Евдокия переходила на шепот. – Пес-то бедный так и взвыл, так и забился! Как все равно сбесился, ей-богу. Упал, пена повалила со рта. А она, резко так – и руки от него отняла. Поскулил он, поскулил – и затих… Подох, значит! Она рядом с ним присела, погладила его. Вижу, слезы у ней на глазах… А потом ничего, поднялась, слез уж не видать, и ко мне идет. Все, говорит, Авдотья, здоровый будет твой Николай. Жалко, мол, собаку, да всех не убережешь…

– И что, тетя Дуня? – спрашивала совсем молоденькая, только что вышедшая замуж Катерина Мелентьева. – Правда, выздоровел дядя Николай?

– Выздоровел, вот чтоб мне провалиться! В тот же день отпустило его, отдышался, выпить попросил… Страх-то какой, а?

– Отчего же страх? – удивленно спросила Катя. – Помогла же она вам, чего ж вы боитесь?

– Да как же не бояться! – воскликнула Евдокия. – Это ежели она хворь из человека вывела и в собаку вогнала – так ведь, поди, и наоборот сможет?

Женщины согласно кивали, качали головами. Никто не задавался вопросом, захочет ли эта странная женщина передавать человеку собачью болезнь, но с того самого дня никто уже не испытывал к ней никаких чувств, кроме опасливого почтения.

Надежде было не больше сорока, но все называли ее Игнатьевной, как старуху, и относились к ней соответственно. Говорили даже, что Маша – не родная ее дочь: слишком уж непохожа была милая, ясноглазая девочка на свою неулыбчивую мать.

Вскоре люди убедились, что «колдунья» и в самом деле зла никому не делает. Но от этого никто не стал относиться к ней теплее; да она, похоже, в этом и не нуждалась.

А вот обращаться к ней за помощью поселковым приходилось часто. Работавший на фельдшерском пункте Иван Мартемьяныч только числился фельдшером, а на самом деле был запойным пьяницей, давно забывшим даже то немногое, что знал по медицине. А со всякой болячкой в район ведь не поедешь, да и что там за больница, в районе!

Поэтому до тех самых пор, как в поселке Калевала появился доктор Стенич, Надежда Игнатьевна была единственной, к кому шли со всякой хворью…


Все, что делала бабушка, казалось Марине таким простым и естественным, что она совершенно не понимала той пугливой искательности, с которой относились к ней люди.

Что могло вызывать испуг? То, что бабушка знала множество трав, которые сама собирала в лесу и над которыми всегда шептала какие-то неясные, но красивые слова? Или то, что она сразу видела, с чем пришел человек, и умела в два счета выгнать любого, чьи мысли казались ей злыми? Или терпение, с которым она возилась с запойными мужиками?

Это Марина особенно ясно помнила, с самого детства. Она уже знала тогда, что бабушка в детстве жила в стране под названием Словения и что там, в этой стране, люди знали особые секреты, помогающие избавлять от пьяного недуга.

Все это было необыкновенно увлекательно – из-за той таинственной доверительности, с которой соседки приходили к бабушке вечером и приносили одежду своих мужей и свежую рыбу. Происходило это всегда в первый четверг после полнолуния. Пожалуй, Марина этого и не заметила бы, но бабушка сама сказала. Она вообще все рассказывала ей, ничего не скрывала. Потому Марина и не понимала, что же так пугает людей…

Бабушка потрошила рыбу, потом обмакивала палец в рыбью кровь и чертила на подкладке принесенной одежды три креста, что-то при этом приговаривая. Потом брала свежевыпеченный хлеб и, разрезав буханку пополам, вкладывала рыбьи потроха в одну половинку, вместо мякиша, перевязывала все это крест-накрест шерстяной ниткой и шла за поселок, к реке.

Марина шла за нею с замирающим сердцем. Она заранее представляла, как бабушка встанет на мостик над неширокой речкой и громко произнесет: «Хмель и вино, отступись от раба божьего. Выйди на чистую воду, на быструю реку, на буйный ветер. Речная гладь, ржаная плоть, рыбья кровь. Избавьте раба божьего от хмельной напасти. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь». С этими словами она бросала хлеб в воду и долго следила, как уносят его речные струи – а потом уходила, не оглядываясь.