Глаза у Альгердаса были закрыты. Улыбка была едва заметна на губах.
— О чем ты думаешь? — спросила Мадина.
— Так. Ни о чем определенном. Мне просто хорошо. Кажется, лечу куда-то, и такая свобода…
Не открывая глаз, он притянул ее к себе. Как только Мадина прикоснулась к его плечу, свобода, которая была в нем, сразу же охватила и ее. А за несколько минут до этого ее охватывала та же страсть, которая была в нем, и то же вожделение… Они сообщались друг с другом, как сосуды, и чувства стояли в них на одинаковом уровне.
Наверное, Альгердас тоже это понимал.
— Правда? — спросил он, когда голова Мадины легла на его плечо.
Она сразу поняла, о чем он спрашивает — как раз о том, чувствует ли она такую же свободу, какую чувствует он, — и ответила:
— Правда.
— Спасибо тебе.
Во рту у Мадины пересохло. Значит, и у Альгердаса пересохло тоже. Она опустила руку с кровати, взяла стоящий на полу стеклянный кувшин с крюшоном.
— Из кувшина пить будешь? — спросила она.
Стаканы они, уходя в спальню, захватить со стола забыли, и идти за ними сейчас совсем не хотелось.
— Ага.
Альгердас пил крюшон большими глотками, как воду.
— Вишней пахнет, — сказал он, вытирая губы. — Или малиной? Не разберу.
— И вишней, и малиной. И клубникой еще. И земляникой. Мама все ягоды смешала.
— Все-таки здесь правильная жизнь.
— Да.
— Тяжело тебе в Москве? — помолчав, спросил он.
— Нет. Почему ты вдруг решил? — удивленно спросила Мадина.
— Так. Подумал, каково мне было бы, если бы я после всего вот этого, — он повел рукой, задев при этом гирлянду, которой папа успел украсить спинку кровати в Мадининой комнате, — попал бы в наш бедлам.
Москва вовсе не казалась Мадине бедламом. Правда, она и не знала, чем кажется ей Москва. Что-то неопределимое, летящее, как снег в Альгердасовых глазах.
— Глупости, — сказала она. — Давай крюшон, у меня тоже во рту пересохло.
Мадина допила крюшон, в котором еще чувствовался легкий хмельной оттенок, поставила кувшин на пол… И тут же с визгом отдернула руку и, поджав ноги, вцепилась в спинку кровати.
Альгердас стремительно сел на постели.
— Что?! — воскликнул он. — Динка, что случилось?!
— Там… — Зубы у Мадины стучали. — Там мышь!
— Где?
— П-под кроватью… Я к ней прямо рукой прикоснулась!
— О господи!
Альгердас упал на подушку и расхохотался.
— Ну что ты смеешься? — жалобно проговорила Мадина.
— Просто мистика какая-то!
— Почему мистика? Самая настоящая мышь. Мохнатая…
— Как медведь, да? — улыбнулся он. — А мистика потому, что страх перед мышами невозможно объяснить. Ну что, если подумать, она человеку может сделать? Не съест ведь, даже укусит вряд ли. А боятся ее, как, в самом деле, медведя. Ложись, Динка. Спи и про мышь не думай.
— Ага, не думай! — тем же тоном произнесла Мадина. — Как я могу не думать, если она под кроватью сидит?
— Да она убежала давно. У нее там, наверное, норка, она в норку спряталась и сама тебя боится. Будь умнее, чем она.
— Не могу, — чуть не плача, сказала Мадина.
— Ну давай ее выгоним, — предложил Альгердас.
— Как же мы ее выгоним?
— Поймаем и выгоним.
Он встал и, взявшись за спинку кровати, отодвинул ее от стены вместе с Мадиной. Свет они еще не выключали, потому что им все время хотелось смотреть друг на друга, и угол, который раньше был закрыт кроватью, стал теперь хорошо виден. Мадина с опаской глянула в ту сторону и даже не вскрикнула, а лишь пискнула от ужаса.
Норка в углу действительно была, но мышь в нее почему-то не спряталась. Она сидела у стены и смотрела крошечными темными глазами. Кажется, это и не мышь была, а просто мышонок; может, потому он и вел себя так глупо.
— Ну что с ним будешь делать? — сказал Альгердас. — Смотри, какой!
Мадина зажмурилась и замотала головой. Наверное, в человеческом страхе перед мышами и правда было что-то мистическое. Во всяком случае, смотреть на мышонка она не могла.
Наконец она решилась приоткрыть глаза. И увидела, что Альгердас, присев на корточки, положил ладонь на пол прямо перед мышонком. Того, что произошло в следующую секунду, Мадина и представить себе не могла. Мышонок совершил какое-то быстрое, совершенно неуловимое движение, но оказался не в норке, а у Альгердаса на ладони! Он сидел, вертя мордочкой, и вид у него был такой, словно в таком его мышином поведении не было ничего странного, словно эта ладонь была для него самым надежным местом на свете.
— Видишь, а он не боится.
Альгердас осторожно сжал пальцы и выпрямился. Теперь не только его глаза, но и все голое тело светилось в рассеянном свете лампы. А глаза смеялись так, что свет, казалось, шел прямо из них.
Свободной рукой он взял со стоящего у кровати стула свою рубашку и закрутил ее вокруг бедер.
— Где у вас тут, кроме дома, тепло? — спросил он. — Не на мороз же его выбрасывать.
— В погребе… — ответила Мадина.
— Это где?
— В саду, возле теплицы. Ты куда? — подхватилась она, увидев, что Альгердас идет к двери, шлепая по полу босыми ногами.
— Отнесу его в погреб. — Улыбка мгновенно мелькнула в его глазах, когда он взглянул на перепуганное Мадинино лицо. — Все-таки ты мне дороже, чем он.
— Но это же на улицу надо выходить! Ты же замерзнешь! И ты же босиком!
— Не замерзну. Там в сенях валенки стоят, я надену.
И прежде чем Мадина успела его остановить, Альгердас вышел из комнаты.
Прильнув к окну, она увидела, как он идет по тропинке к погребу, чуть приволакивая по снегу ноги в больших валенках. Старый Шарик высунул голову из будки и проводил его взглядом. Альгердас был освещен только луной да неярким оконным светом. И в этом общем свете жилья и природы все его тело сияло как волшебный, наполненный особенной жизнью сосуд.
Плечи у него были неширокие, но расправлены они были широко, и от этого разлета, и от того, что походка у него оставалась легкой даже в великоватых валенках, — от всего этого веяло такой свободой и силой, от которой захватывало дух.
Мадина смотрела, как он идет, как удаляется от нее, но остается видим весь, каждым своим движением, каждым изгибом прекрасного тела, и сердце ее трепетало на самом острие жизни, в самой главной этой жизни точке.
С того дня, как Мадина стала жить с Альгердасом, время для нее исчезло.