И вот сегодня все было как всегда, и он был точно такой, как всегда, и точно так же кровать ходила ходуном под его тяжелым телом, и точно так же Глаша не ощущала его тяжести, потому что в страсти своей он был осторожен с нею, – ничего не изменилось против обычного. Но при всей этой неизменности желание ее не то что не было удовлетворено – оно даже не забрезжило у нее внутри и, значит…
О том, что же это значит, думать она не хотела.
Она просто обнимала его ногами, руками, прижималась снизу к его груди и ждала, когда все закончится. По счастью, ей никогда не приходилось слышать от него какие-нибудь идиотские вопросы – «уже можно?» или «ты успеваешь?», – направленные якобы на то, чтобы совместить эти самые вершины и пики, а на самом деле лишающие близость смысла, потому что какой же смысл, если это нужно спрашивать и разъяснять? О том, что подобные вопросы задаются мужчинами, Глаша вообще узнала стороной, из какой-то газетной статьи, а Лазарю с той самой секунды, когда он ее обнимал, становилось не до вопросов, как и ей самой.
Всегда это было так. Но сегодня – иначе. Глаша ждала, когда все закончится.
Он вздрогнул, замер – и забился, застонал. Они долго не виделись, он не мог – или не захотел? – себя удерживать, поэтому все произошло быстро.
Потом он лег на спину, притянул Глашу к себе, чуть сжал ее плечо, но поспешно отпустил: наверное, вспомнил, как сжал его вот так вот однажды, а у нее на плече потом синяки проступили. Он тогда так расстроился, будто это не синяки были, а резаные раны.
Глаша поняла, что он это вспомнил, и потерлась щекой о его плечо. Она не хотела, чтобы он догадался о перемене, которая произошла с ней этой ночью. Может, это было с ее стороны малодушием, но – не хотела.
– Глаша, – сказал он, помолчав, – если ты захочешь от меня уйти, не смогу ведь я тебя удержать.
– Не сможешь? – растерянно переспросила она.
– Не стану.
Они молчали. Лазарь сел, потянулся к своему пиджаку, достал из кармана сигареты. Он по-прежнему курил «Житан» – как тогда, в поезде.
Глаша не курила в спальне, но дым от его сигареты ей не мешал, он это знал и всегда курил в ее постели.
Щелкнула зажигалка, задышал у его губ сигаретный огонек.
– Зачем ты мне это говоришь? – чуть слышно произнесла Глаша.
Она чувствовала, что щеки у нее пылают жарче дышащего сигаретного пепла.
– А что еще я могу тебе сказать? Как ты решишь, так и будет.
Его проницательность иногда казалась ей пугающей, какой-то сверхъестественной. Ну как он узнал?.. Да и что узнал, Господи?! Она и сама ничего еще не знает.
– Расскажи про Испанию, – попросил Лазарь. – Что самое интересное было?
Времени у него всегда не хватало, и поэтому он всегда просил ее рассказывать сразу о самом интересном, что было в путешествии, в книге, в фильме. Как голливудский продюсер. Глаша где-то слышала, что голливудские продюсеры читают первые три страницы из присылаемых им сценариев, и если на этих трех страницах ничего их не увлечет, то дальше читать уже не станут.
Действительно ли голливудские продюсеры так поступают, она не знала. Но Лазарь всегда действовал именно так. И не очень было понятно почему – из-за своей жесткой взрослой занятости или, наоборот, из-за совсем не взрослого своего интереса к жизни. Наверное, в равной мере из-за того и из-за другого.
Глаша никогда не знала затруднений в том, чтобы отыскать для него самое интересное в ворохе своих впечатлений. Вот и сейчас она собралась уже рассказать ему, что крыши домов, построенных Гауди, повторяют форму осенних листьев, – и вдруг поняла, что не может рассказать ему об этом. Потому что об осенних листьях крыш рассказывал ей Виталий и оттого эта барселонская подробность перестала быть подробностью общей и обыкновенной, а появилось в ней что-то личное и даже тайное.
«А ведь это всегда теперь будет так, – поняла Глаша. – О Виталии я вспоминаю и вспоминаю, помимо собственной воли. И я просто не смогу скрывать это от Лазаря. У меня не получится, даже если бы я этого хотела. А разве я этого хочу?»
Не хотела она ничего скрывать, это было ей понятно. Но все остальное – вся ее дальнейшая жизнь – непонятно ей было совершенно.
– Барселона – красивый город, – проговорила она.
Лазарь вздохнул.
– Ты устала, – сказал он. – А за мной в шесть утра машина придет. Давай поспим.
Он лег, обнял ее. Что-то прощальное было в том, как он это сделал.
И не знала она, что чувствует от того, что это понимает, – горечь или облегчение?
Глаша работала в Пушкинском заповеднике десять лет. И не было за эти годы ни дня, когда она почувствовала бы недоумение, разочарование, досаду или посетило бы ее ощущение бессмысленности того, чем она занята.
Конечно, люди жили здесь так же, как повсюду. Их отношения друг с другом и с собственной жизнью трудно было считать абсолютно осмысленными. Но смысл этих мест заключался не в людях – он был необъясним словами, неуловим и вместе с тем так очевиден, что его не надо было даже искать.
В первый после отпуска рабочий день Глаше ни свет ни заря позвонила Галя Коновалова и попросила провести вместо нее экскурсию для американцев из Калифорнийского университета. Почему она не может сделать это сама, объяснять было не надо: сипящий, то и дело срывающийся на шепот и писк Галин голос являлся убедительным объяснением. И хотя с тех пор, как стала научным сотрудником, Глаша экскурсий уже не проводила, но, конечно же, уверила Галю, что та может спокойно пить горячее молоко с медом и за американцев своих не волноваться.
Она вышла из дому рано. Настоящая золотая осень еще не началась, и Глаша об этом жалела. Листья, трава – все казалось ей уже слишком тусклым для лета, но еще недостаточно пронзительным для осени.
Наверное, дело было в том, что она во всем любила определенность. И не сказать, чтобы ее радовало это свойство.
Глаша подошла к турбюро как раз, когда перед ним остановился автобус с американцами. Она вошла в автобус, поздоровалась, рассказала, в какой последовательности обойдут они Пушкинский заповедник… В этих фразах не было еще ничего индивидуального, они не требовали ни размышлений, ни чувств.
А вот дальше, когда приехали в Михайловское, обойтись без чувств Глаша уже не могла. Она знала, что в ней нет ни капли той наивной восторженности, которая в женщине ее возраста сродни идиотизму, но точно так же знала, что не умеет рассказывать, пользуясь готовой схемой.
Однажды она услышала, как знаменитый режиссер говорил в интервью, что каждый новый фильм надо снимать, будто впервые. Весь твой опыт не может, не должен тебе пригождаться, говорил он, иначе искусство пойдет к черту, как бы велик этот твой опыт ни был.
«Ну а я-то при чем? – вспомнив сейчас эти слова, подумала Глаша. – Я же не режиссер, не художник, у меня нет никаких талантов. И может быть, мое чрезмерное волнение перед тем, чтобы просто рассказать туристам о Пушкине, выглядит просто глупо».