Глаша предполагала, что у нее за спиной идут пересуды о том, что она-то, понятное дело, может ни в чем себе не отказывать, потому что Коновницын, при всех «но», пылинки с нее сдувает. Может, пока ее не было, вовсю обсуждалось, во что обошелся ее отпуск, может, теперь возьмутся обсуждать, правда ли новые бусы пластмассовые или это какой-нибудь особый, дико дорогой материал, который только Рыбакова может себе позволить… А может, никому все это уже неинтересно, потому что – ну сколько можно? Сколько лет кряду можно обсуждать финансовые масштабы Коновницына, для всех очевидные; на это не хватит даже самой страстной любви к сплетням.
– Ой, девчонки, а у кого я на той неделе была! – вдруг вспомнила Анечка. – У колдуньи настоящей, представляете?
– Настоящих не бывает, – авторитетно заметила Катя Московкина. – Все шарлатанки.
– И ничего не все, – возразила Аня. – Маму мою одна бабка из Савкина от рожи вылечила. Врачи чего только не прописывали, а она пошептала, тряпку красную приложила – и все прошло, как не было.
– Ты рожу, что ли, к колдунье ходила лечить? – усмехнулась Катя.
– Я не рожу, и вообще, та колдунья во Пскове живет. Очень себе интеллигентная дама, в очках, я даже удивилась, – объяснила Аня. – Книг у нее – как у нас в музейной библиотеке. Одних альбомов по живописи целая полка.
– Вы с ней о живописи беседовали? – улыбнулась Глаша.
– Не-а, – покачала головой Аня. – Мне, понимаете, надо было наверняка узнать, беременная Лилька или нет. Ну, в смысле женится на мне Николай или нечего ждать, время зря на него тратить?
Историю Анечкиных сложных отношений с бойфрендом знало все музейное сообщество. Николай, сотрудник Пушкиногорской администрации, встречался с ней полгода, но при этом не предлагал ничего определенного. А недавно Анечка выяснила, что параллельно он встречается с парикмахершей Лилькой, которая, по слухам, от него беременна. Аня специально сходила к Лильке сделать укладку, но визуальный осмотр результатов не дал – вопрос о беременности остался открытым.
– И что тебе колдунья сказала? – с интересом спросила Катя.
– А вот и сказала! Что Лилька правда беременная и что замуж меня Колька не возьмет! – торжествующе сообщила Анечка.
– Так чему ж ты радуешься? – удивилась методист Инна Тимофеевна.
– А достал он меня, – легко объяснила Анечка. – Полгода ни мычит, ни телится – это как? Ну а раз Лилька беременная…
– Так это правда, что ли? – с недоверием переспросила Катя.
– Так ведь я же о чем! Именно что правда! Вчера мне Колька сам сказал – мол, Анечка, солнышко, ты, конечно, лучше всех, но я человек порядочный и женюсь поэтому на беременной Лиле. Как, а?
Аня обвела всех торжествующим взглядом, словно распрекрасный Николай не послал ее подальше, а осчастливил своим решением на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, может, именно так и есть – осчастливил.
Слушать все это Глаше было неприятно. Она отошла к маленькому столику, на котором стоял чайник, и, отвернувшись, стала наливать себе новую заварку. Но разговор был ей, конечно, отлично слышен.
– Ну, твоя эта колдунья в очках, может, ничего такого и не прозрела, а просто у Лильки стрижется, – рассудительно заметила Катя.
– Ага, прямо из Пскова к ней в Пушгоры стричься ездит, – хмыкнула Анечка. – Да она, Натэлла эта, даже, как Лильку зовут, не знала. Я ей ни про какую Лильку вообще не говорила, а про Николая только спросила, и то без имени. А она мне: у твоего мужчины другая женщина, она беременная, и женится он не на тебе, а на ней. И вот вчера, пожалуйста, объявляет сокол мой ясный свое ответственное решение!
Глупость этого разговора угнетала Глашу еще больше, чем его бестактность. По счастью, тут как раз позвонили из Михайловского и сообщили, что практиканты из Таллинской художественной школы уже приехали и ждут, чтобы она указала им фронт работ.
Приезд практикантов был очень кстати: Глаша как раз начинала готовить выставку живописи из музейных фондов, и ей не помешала бы помощь, потому что фонды-то были немаленькие, а к живописи она собиралась добавить и графику, и фотографии, притом хотела присоединить к собственным экспонатам кое-что из Музея Пушкина в Москве, куда ей для этого надо было поехать, и прямо перед отпуском у нее появилась одна идея, которая должна была весь этот сложный замысел одушевить…
В общем, она заторопилась.
Очередной экскурсионный автобус подвез ее до Михайловского. Глаша обогнала группу, которую вела Анечка, и пошла к усадебному дому одна.
«Да, к выставке надо будет материалы из Москвы привезти, – думала она по дороге. – Гравюры – непременно. Надо созвониться с Алапаевой и сразу ехать. Зря сказала Виталию, что через месяц, надо раньше. Это по работе надо».
Сороть показалась вдалеке, и при виде широкой речной поймы Глаша подумала, что покой и воля действительно есть на свете и это действительно способно утешить человека, когда поймет он, что счастья-то для него на свете нет.
Мама не раз уговаривала Глашу перебраться из Петровского во Псков. И после папиной смерти Глаше было даже стыдно, что она не переезжает к маме, которая осталась одна. Но Псков был слишком маленьким городом, чтобы Глаша могла представить, как устроит в нем свою жизнь – в том виде, в котором она у нее сложилась. Поля и рощи Пушкиногорья подходили для этого гораздо лучше. Да Глаша и привыкла уже к своему уединению; это сразу после Москвы оно ее угнетало, хотя и тогда вообще-то оказалось ведь целительным.
Да и что за расстояние от Пушкинских Гор до Пскова? Она навещала маму часто.
Глаша собралась в Москву через две недели после возвращения из отпуска. Это в самом деле было необходимо по работе, иначе она просто не уложилась бы в выставочный график музея.
Она взяла отгулы и приехала во Псков за два дня до командировки, чтобы провести эти дни с мамой.
После папиной смерти мамина жизнь – и внешняя, и внутренняя – застыла в пугающем своей мертвенностью равновесии. Каждый раз, приезжая, Глаша думала об этом.
Мама совсем не старела, но вместе с тем ее невозможно было назвать молодой или хотя бы молодо выглядящей: было в ее облике что-то застывшее, такое, что находилось вне категорий молодости, старости и вообще жизни. Грустно было это видеть.
– Я тебе пирожков напекла, – говорила мама, когда Глаша, поцеловав ее на крыльце, снимала мокрый плащ в маленькой прихожей. – С яблоками. Сегодня покушаешь, а в поезд я тебе новых напеку.
Ее заботы всегда сводились к чему-нибудь простому и внешнему – чтобы в доме было чисто и уютно, чтобы еда была вкусна и покой повсеместен.
Во времена, когда Глаша была подростком, ее возмущала мамина сосредоточенность на обыденном, но времена те давно прошли, и вместе с собственным возрастом пришла догадка о том, что жизнь разваливается и рушится, когда не держится на простых и в простоте своей прочных основах, и если одной из таких основ является душевный покой, происходящий из размеренного быта, то такому покою и быту можно только радоваться.