– Не думай, я-то не забуду. – Он коротко коснулся ее руки. – Но ты свою жизнь всякими душевностями не сковывай. В тебе этой обременительной романтики и без того в избытке. Живи как живется, Глаша. Захочешь от меня уйти – уйдешь. – Он погладил ее по голове ласково и успокаивающе. Встал с кровати. – А теперь поедем ужинать. Я тут по дороге какую-то мельницу видел. Могу предположить, что это ресторан. А ты, кроха моя родная, наверняка проголодалась, только сказать стесняешься.
Дождь то принимался моросить, то прекращался снова – Глаша не замечала ни того ни другого движения природы. Воспоминания ее были слишком влиятельны и не оставляли места для действительности.
В тот вечер в Петровском, когда они поговорили обо всем и Лазарь сказал потом «кроха моя родная», – будущая жизнь представлялась ей ясной. Да, неожиданной, может быть, в глазах окружающих даже странной, но в ее глазах именно ясной и определенной: они будут жить отдельно друг от друга, с соблюдением права каждого на собственную область жизни, но при этом в полном согласии и в той любви, которая связала их однажды и не могла исчезнуть ни при каких обстоятельствах.
Но вскоре оказалось, что минуты такого сильного душевного подъема, как в тот вечер, – это именно минуты, пусть и драгоценные. А в обыденной, повседневной жизни все непросто, неловко, иногда абсурдно и, стоит только выйти за порог спальни, – почти всегда мучительно.
Во-первых, Лазарь никак не мог смириться с тем, что Глаша живет «по средствам» и бдительно следит, чтобы он не устраивал материальную сторону ее жизни на собственный лад.
Мама всегда говорила: «У богатых свои причуды». Теперь Глаша увидала эти причуды во всей красе и поняла, что ей трудно с ними мириться.
Однажды она обмолвилась, что, навещая во Пскове родителей, видела в книжном магазине необыкновенной красоты и необыкновенной же дороговизны огромный альбом Вермеера. На следующий день альбом был доставлен ей в Петровское курьером, чуть не фельдъегерем, а когда Глаша позвонила Лазарю и стала ему на этот счет выговаривать, то он обозвал ее дурой и бросил трубку. Тогда они неделю не встречались и даже не разговаривали: она не отвечала на его звонки. Через неделю он приехал извиняться, она к тому времени и сама уже на чем свет стоит ругала себя за пошлейший пафос, с которым высказывала ему свое возмущение, – в общем, они помирились.
В следующий раз ссора подобного рода произошла, когда умерла старушка, у которой Глаша снимала комнату в Петровском. Сразу же выяснилось, что дом давно уже принадлежит Лазарю и о дальнейшем своем проживании ей поэтому беспокоиться не стоит. После той ссоры они опять помирились – а что им оставалось? – и уехали в Италию, а когда вернулись, то дом был уже отремонтирован снаружи и полностью переустроен внутри. И снова острое неприятие фальши, которое Глаше было присуще, не позволило ей пошлить, отнекиваясь и жеманничая.
А как устроить эту сторону их отношений таким образом, чтобы не было ни фальши с ее стороны, ни покровительства с его, она не знала. Так оно дальше и шло – чередой недомолвок, уступок, оговорок. Ничего с этим, видно, было не поделать.
А во-вторых… Да нет, не во-вторых – главное это было, самое мучительное: Глаша не могла понять, правду ли он сказал ей о своих отношениях с женой. Как ни старалась она не интересоваться этими отношениями, как ни отстраняла от себя любые сведения о них, все же этих сведений было слишком много, и слишком вразрез они шли с его словами.
Лазарь Ермолаевич Коновницын построил школу для одаренных детей, и его супруга эту школу торжественно открывала – ходила, восхищаясь, по учебным кабинетам, разглядывала витраж в вестибюле, передавала книги школьной библиотеке… Служба концерна «БигФарм» работала отменно, и все это действо показали на областном телевидении раз пять – в утренних, дневных, вечерних и ночных новостях, а потом еще в еженедельной итоговой программе.
В этой самой программе Елена Алексеевна Коновницына давала интервью, в котором сообщала, что их с Лазарем Ермолаевичем сын Филипп будет, разумеется, учиться именно в этой школе и они с мужем счастливы, что у других одаренных детей появились теперь не меньшие, чем у их мальчика, возможности для того, чтобы развивать свои дарования.
Глядя на ее красивое лицо, безмятежный взгляд и обаятельную улыбку, усомниться в ее семейном счастье было невозможно.
Глаша ночь не спала после той передачи, а потом взяла на работе отгулы и три дня не выходила из дому, изводимая такой тоской, что впору было биться головой о стенку.
Или надевала она на работу новое пальто, которое Лазарь привез ей из Нью-Йорка, а Ольга Алексеевна из отдела учета музейных фондов тут же подмечала, что пальтишко изумительное, и добавляла мимоходом, что у Ленки Цыплаковой, ее когдатошней соседки по даче, а теперь Елены Алексеевны Коновницыной, имеется что-то подобное, и принималась с удовольствием рассказывать, как правильно Ленка себя в свое время повела со школьным ухажером: сразу ему не дала, как ни просил, а теперь зато вон как вознеслась – в каком пальто ходит, и то только по телевизору увидишь.
В первый год после того, как Глаша вернулась из Москвы, этих мелких и не мелких уколов было так много, что ее порой охватывало отчаяние и она начинала сомневаться в том, что какое бы то ни было согласие – с Лазарем, а главное, с самой собою – для нее возможно.
Она забыть не могла, как папа сказал ей тогда:
– Он тебе, дочка, наверное, говорит, что жену давно не любит и только ради ребенка с ней живет? Вранье это. Все мужчины так говорят, схема нехитрая. Но ты мне как мужчине и поверь: вранье. И спит он с ней, и удовольствие от этого получает. С нелюбимой женщиной жить – это ведь тягость невыносимая. Как это выдержать, а главное, зачем? С ребенком и по-другому можно устроиться, чтобы по-людски его растить, и отец твоего Коновницына, кстати, очень хорошо это умел. Ты уж не обижайся, но когда все это с тобой случилось, мы с мамой поинтересовались, конечно. Отец его человек был немалый, уважаемый – ректор Политехнического института. И сына этого, побочного, видишь, вырастил, хотя с матерью его никогда одним домом не жил. Так что про свои семейные нелады сказки тебе рассказывает твой Лазарь Ермолаевич, гробит твою жизнь. Эгоист он, Глаша, и безжалостный, чью угодно голову снесет за свои утехи, и твою головушку тоже.
В отчаянии она готова была поверить правоте этих слов, даже жизнь свою решалась переменить, но тут приезжал Лазарь, и ее решимость сдувалась, как воздушный шарик, и она верила уже не тому, что было всем очевидно, а другому, неочевидному, но для нее единственному – не словам его даже, а тому, что она чувствовала за его словами, что не вмещалось в оболочку слов, действий, логики…
«И когда же это кончилось? – думала она теперь, сидя на мокрой лавочке и машинально отлепляя от нее резные осенние листья. – Когда же я ко всему этому привыкла? И неправда, что привычка замена счастию. Ничего она не заменяет, просто упорядочивает повседневную жизнь. До поры до времени. Вот они и наступили, пора да время».