Это было понятно: оба они были уже в таком возрасте, когда страсть не загоралась сама собою, как в юности. И то, что в спальне царила красота – старинной мебели, матового света, гармоничных тел, – это было важно для обоих. Да, именно для обоих: хотя Глаша и была моложе, но в постели она и с самого начала чувствовала себя ровесницей Виталия, и теперь, спустя три года, особенно.
Он обнимал ее, целовал, его руки были чутки и ласковы. Постепенно она ощутила, что его поцелуи и ласки становятся ей приятны, что она словно растворяется в них и происходит то, что называется разделенным пламенем.
Только теперь, с Виталием, Глаша поняла, что имел в виду Пушкин, когда писал о красавице, которая сначала нежна без упоенья, но разгорается потом все боле, боле – и делит наконец его пламень поневоле.
Прежде такое отношение к близости Глаша сочла бы холодным. Но теперь, видя, как приятно оно Виталию, она понимала, что именно оно и возбуждает мужчин.
Она многое понимала теперь совсем иначе, чем прежде, и сознавала наконец, как много ошибок допускала во всех сферах своей жизни, как наивна, непростительно для взрослой женщины наивна она была.
Когда-то девчонки в общежитии с важным видом утверждали:
– Мужчины любят женщин не за достоинства, а за недостатки.
Это утверждение казалось Глаше абсолютной глупостью. Почему же за недостатки? Любят за то, что… Да за все любят! Невозможно выделить что-то одно, разделить главное и неглавное, и недостатки неотделимы от достоинств.
И вот теперь оказалось: да, правда. Некоторая холодность в постели – ведь это как будто бы женский недостаток? А мужчину он возбуждает сильнейшим образом, и, наверное, гораздо более сильно его эта холодность возбуждает, чем мгновенная, безоглядная женская самоотдача, которая раньше казалась Глаше само собой разумеющейся…
Виталий вздрогнул, застыл, выгнулся, дрожь его тела продлилась еще, еще – и в ту же самую минуту Глаша почувствовала, что и по ее телу разливается приятный звон, и яркий свет вспыхивает под ее опущенными веками, и возбуждение приходит к самой высокой точке, в которую она способна попасть.
Они обнялись, вместе наслаждаясь тем, как хорошо им становится от того, что тела их слиты, что найден ясный и точный ход общего удовольствия.
Это было немало. Очень немало! Три года назад Глаша боялась, что эта сторона жизни сделает и саму их совместную жизнь невозможной. Когда в тридцать с лишним лет в твоей жизни появляется лишь второй мужчина… Трудно было рассчитывать, что все сложится удачно.
Но – сложилось. Благодаря Виталию, конечно. Она тогда, три года назад, была растеряна и вся состояла из одного лишь ожидания. И какое же счастье, что оно не оказалось напрасным!
Свет под Глашиными веками потихоньку сделался матовым, как свет под абажуром. Звон в теле исчез. Наверное, с Виталием произошло то же самое. Он поцеловал ее и сказал:
– Ну вот. Хорошо! А тебе?
– И мне, – улыбнулась она.
Они лежали рядом, и их тела запоминали удовольствие, которое оба только что испытали.
– Глафира, – вдруг спросил он, – а почему ты никогда не расспрашивала меня о Тамаре?
Тамарой звали его покойную жену. Ее фотография в резной овальной рамке стояла на маленьком столике в гостиной – приятное лицо, приветливый взгляд, задорный наклон головы. Характер ее, наверняка добрый, был понятен с первого взгляда, и Глаше в голову не приходило о ней расспрашивать.
– Мне казалось, тебе это может быть тяжело, – сказала она.
– Да нет, почему? Она давно умерла. Я думал, тебе захочется знать, как складывалась раньше моя жизнь.
Глаша растерялась. Она не знала, что на это сказать. Ей не то чтобы не хотелось этого знать… Но у нее было ощущение, что она и так знает о его жизни много – во всяком случае, столько, сколько ей и хотелось бы.
– И о своей прежней жизни ты никогда мне не рассказываешь, – сказал он. И, заметив ее протестующее движение, объяснил: – Не о работе – ты же понимаешь, о чем я. Ведь не одна же ты была, Глафира, это же понятно. А от того, что ты молчишь, я начинаю думать, что ты все еще… Ну, скажем, привязана к тому человеку.
Молчание осязаемо повисло между ними. Глаша понимала, что нарушить это молчание должна она, иначе оно станет слишком тягостным.
– Я не привязана к тому человеку, – сказала она наконец. – Извини, что не рассказываю тебе о нем. Я не хочу о нем думать.
– У него была семья?
– Она и сейчас у него есть. Не исчезла же.
– Это было для тебя унизительно?
– Как для любой женщины, – пожала плечами Глаша. – Хотя я, наверное, была не совсем женщиной.
– То есть? – удивился он.
– Я так долго руководствовалась в своем поведении с этим мужчиной представлениями юности, что как-то… Не сумела повзрослеть. Но юной ведь я при этом не осталась. Значит, просто сделалась инфантильной. Так я думаю, глядя на себя теперь со стороны.
Она говорила спокойно, мысли ее становились словами без всякого усилия. И видеть себя со стороны, оценивать свое тогдашнее и нынешнее состояние было ей теперь легко. Это не доставляло боли.
– Ты из-за этого не хочешь, чтобы мы расписались? – спросил Виталий. – Это осталось для тебя болезненным вопросом?
– Да нет! – засмеялась Глаша. – Расписываться я не хочу совсем по другой причине. Чтобы не расстраивать Инну Люциановну.
– Ну, это уж просто глупость. – Виталий тоже улыбнулся. – Мамины причуды не стоит воспринимать всерьез.
– Но и игнорировать не стоит, – возразила Глаша. – Ведь к своей маме я не отношусь свысока. Почему же должна относиться подобным образом к твоей?
– Когда, кстати, твоя мама приезжает? – спросил Виталий.
– Через месяц, – ответила Глаша. – Тебя перед самым твоим отъездом застанет.
Мама каждый раз приезжала в Москву таким образом, чтобы повидаться с Виталием, но не слишком ему при этом надоедать. Глаша понимала: это потому, что мама стесняется зятя в такой же степени, в какой боготворит его.
Она приезжала в Москву примерно раз в полгода и в каждый свой приезд утверждалась в том, что ее Глашеньке… нет, не повезло – это совсем неправильное слово! – что наконец дочкина жизнь сложилась так, как и должна была сложиться много лет назад, когда она еще только университет закончила.
Мама не говорила об этом вслух, но догадаться, что думает она именно так, не составляло труда.
Да Глаша и сама так думала. Впервые она сознавала, что жизнь ее не требует оговорок.
Мама привезла варенье из морошки, которое Виталий просто обожал. Для него она, собственно, это варенье и сварила: Глаше оно не нравилось из-за твердых морошковых косточек, которые застревали в зубах.