В ее последнюю смену в баре он вошел, уселся в углу и час цедил полпинты шенди. Собравшись уходить, он сказал ей: «Не понимаю, почему ты меня избегаешь», а она ответила: «Я не понимаю, о чем вы». И он заявил: «Ты же знаешь, что между нами особая связь, ты не можешь этого отрицать». Она вдруг пришла в ярость (блин, да он болен на всю голову), потому что она пожалела его, а теперь этот придурок лез в ее жизнь без приглашения — прямо как мистер Джессоп, — и сказала: «Послушайте, просто оставьте меня в покое, хорошо? Мой отец — адвокат, и он может здорово испортить вам жизнь, если будете продолжать меня преследовать». А он ответил: «Твой отец не сможет помешать нашей любви» — и прошмыгнул к выходу. «Все в порядке?» — спросил менеджер, и она ответила: «Да, просто парню пиво ударило в голову». Конечно, она никогда не рассказала бы об этом отцу, он изволновался бы до смерти. В конце концов, Стюарт Лэппин безобиден. Псих, это да, но безобиден.
Работать в баре было удобно, она выходила только в вечернюю смену, а днем могла гулять. Как же неохота торчать целыми днями в конторе до конца лета. Отец был так счастлив и расстраивался, что в ее первый рабочий день ему нужно ехать в Питерборо.
Она взяла с него слово, что он пойдет до станции пешком, поскольку предполагалось, что он теперь ведет здоровый образ жизни, после того как побывал у врача.
«Папа, не забудь ингалятор», — напомнила она, и он похлопал по карману пиджака в подтверждение того, что ингалятор на месте, и сказал: «Шерил тебе все объяснит. Я вернусь в контору к обеду, может, перекусим вместе?» И она ответила: «Договорились, пап». А потом проводила его до двери, поцеловала в щеку и сказала: «Я люблю тебя, папа». И он ответил: «Я тоже тебя люблю, милая». Она стояла и смотрела ему вслед, потому что у нее вдруг возникло ужасное предчувствие, что они никогда больше не увидятся, но, когда он дошел до угла и обернулся, она весело ему помахала: не нужно, чтобы он узнал, что она беспокоится за него, он и так беспокоится за двоих.
Он повернул за угол, и у нее защемило сердце. Встретит ли она когда-нибудь человека, которого полюбит так же сильно, как отца? А потом она убрала со стола, загрузила посудомоечную машину и удостоверилась, что дом будет ждать их обратно в чистоте и порядке.
Больше не будет кровельщиков — никаких гэри, крейгов и дэррилов. И Филипа с его тявкающим пекинесом. И никакого Оксфорда. И никакой старой Амелии. Она все начала заново, она стала другой.
Она думала, что будет оргия, но оказалось, просто барбекю, как ей и обещали («Приходите обязательно»). Разговор вращался вокруг того, как трудно найти хорошего сантехника и уберечь дельфиниум от улиток («Медным скотчем», — подсказала Амелия, и они хором откликнулись: «Правда? Как интересно!»). Единственная разница — все были нагишом.
Едва она появилась на берегу (чувствуя себя чересчур одетой и трясясь от страха), к ней тут же подошел, покачивая яйцами, Купер («Купер Лок, был профессором истории в Святой Катарине, теперь бездельничаю»): «Амелия, как чудесно, что вы пришли». И Джин («Джин Стэнтон, юрист, альпинист-любитель, секретарь местной ячейки консерваторов») уже спешила ей навстречу, сверкая улыбкой, и ее маленькие груди подпрыгивали при каждом шаге. «Молодчина, что пришли. Прошу любить и жаловать, Амелия Ленд, она такая интересная».
А потом они вместе плавали нагишом, и это было точно как в ее детских воспоминаниях, только между телом и водой больше не было купального костюма, и водоросли ласкали ее охапками влажных лент. В наползающих сумерках они ели жаренные на гриле сосиски и бифштексы, запивая южноафриканским шардоне, а через несколько часов она лежала с Джин в сосновой кровати, напоминавшей по форме сани, в белой мансарде, наполненной ароматом свечей «Диптик», — на деньги, которых стоит одна такая свечка, семья из Бангладеш могла бы жить целый год. Но Амелии удалось проигнорировать этот факт, как и тот, что Джин — секретарь Консервативной партии (хотя было ясно, что политические симпатии Джин не останутся вечным табу в разговоре). Амелия закрыла глаза на это и на многое другое, потому что несмотря на свои пятьдесят с лишним, Джин обладала упругим, гибким, загорелым телом, которым скользила по бледному, мягкому телу Амелии (она чувствовала себя вытащенным из раковины моллюском). «Амелия, ты такая сочная, прямо спелая дыня», — сказала Джин, и прежняя Амелия фыркнула бы презрительно, а новая Амелия только вскрикнула, словно потревоженная птица, потому что Джин вылизывала, как кошка, ее гениталии («Смелее, Амелия, называй ее пиздой»), доставляя первый в жизни оргазм.
До чего странно, еще недавно она всерьез хотела умереть, а теперь всерьез хотела жить. Вот так. Поистине, о чем ей еще мечтать? У нее был огромный сад, требовавший заботы, и целая ватага кошек, и она познала оргазм. Неужели она действительно лесбиянка? Она все еще желала Джексона. «Сейчас все би», — небрежно заметила Джин. Амелия подумывала познакомить Джин с Джулией. Ей бы очень хотелось хоть раз ее шокировать («Джин, это Джулия, моя сестра. Джулия, это Джин, моя любовница. Генри? Ой, да сейчас все би, ты разве не знала?» Ха!). Надо быть помягче с Джулией, все-таки они сестры.
Они не могли решить, что делать с Оливией. Ни одной, ни другой не хотелось ее кремировать, потерять то немногое, что от нее сохранилось, доставшееся им такой ценой спустя все эти годы. С другой стороны, она столько времени провела одна, в темноте, что закапывать ее в землю казалось неправильным. Если бы это не противоречило общественным нормам (и наверняка законодательным тоже), Амелия оставила бы ее кости на виду, поместила бы мощи в раку. В конце концов они похоронили Оливию на семейном участке в маленьком белом гробу, рядом с Аннабель, младенцем-пополнением, и поверх Розмари. На похоронах обе сестры рыдали. Заявились местные газетчики с фотоаппаратами («Пропавший ребенок упокоился с миром»), и большой черный друг Джексона был с ними подобающе несдержан. Амелия сочла Хауэлла одновременно ужасным и сногсшибательным (что, разумеется, отвечало ее бисексуальной натуре), ну и с политическими взглядами у него был полный порядок, в отличие от Джин. Джексон — в высшей степени странно — привел с собой желтоволосую бродяжку, которая теперь была розововолосой и больше не бродяжничала. «Это еще зачем»? — спросила Амелия у Джексона, и Джексон ответил: «А что такого?» — «Потому что…» — сказала Амелия, но тут подошла Джулия и утащила ее.
Стало ли ей легче теперь, когда они отыскали Оливию? Каково было знать, что та ушла и потерялась, будучи под ее, Амелии, присмотром? Пока Амелия спала как бревно, ее сестричка заплутала и умерла. Разве в этом не было ее вины? Но на похоронах Джексон отвел ее в сторону и сказал: «Я собираюсь нарушить тайну исповеди», как священник. Из него получился бы идеальный священник. Джексон — священник, до чего пленительный образ, в извращенном смысле. «Я расскажу вам, что тогда случилось, — продолжал он, — а вы сами решите, как дальше поступить». Он рассказал не Джулии, он рассказал ей. Наконец-то ей доверили секрет.
У Оливии будет усыпальница, у нее будет сад. Скоро сад Бинки Рейн зацветет розами, Амелия посадит там «герцогиню ангулемскую» и «фелисите пармантье», «эглантин» и «гертруду джекилл», нежно-белый «бульдонеж» и душистую персиковую «пердиту» — для их пропавшей девочки.