— Заткнись! — хором рявкнули на него Газданов и Черменский. После чего Владимир подошел к вставшему ему навстречу Сандро и холодно произнес:
— Я, признаться, думал о тебе лучше. И еще осенью предупреждал, что к графине Грешневой нельзя подходить с обычными скотскими мерками. Твои мозги государственного деятеля, оказывается, гроша ломаного не стоят, когда дело касается женщины! Подумай хотя бы, свинья, на какую опасность она пошла ради тебя! Ты лучше всех знаешь, на что был способен Анциферов! Представь, что могло бы случиться, если б младшую сестру графини постигла неудача! Если бы застрелили или взяли в тюрьму ее друга, ее саму, если б всплыло твое имя… Три человека рисковали ради тебя, из них — две женщины, родные сестры! Черт с тобой, Газданов, поступай как знаешь! Но со своей стороны клянусь: если ты оставишь Анну, я тебе, во-первых, набью морду, во-вторых, вызову тебя на поединок и застрелю, в-третьих, прерву с тобой все отношения!
— Сначала застрелишь, а потом прервешь? — попытался пошутить Газданов, но было заметно, что он очень смущен и совершенно сбит с толку.
— Как тебе угодно! — отрезал Черменский, потушив папиросу о подоконник и выбрасывая ее в форточку. Затем он сделал несколько шагов по комнате и, не глядя на Сандро, сказал: — Или ты сей же час идешь к Анне, или… я не желаю тебя больше знать.
— Да пойми… — начал было Газданов, но Черменский, подойдя, с силой сжал его плечо.
— Это ты пойми, дурак, что сейчас теряешь одну из лучших женщин в России! И, видит бог, будешь жалеть об этом до конца дней своих! И не говори потом, что я не пытался тебя удержать!
Сандро поднял голову. Коротко сверкнул из темноты глазами. Хотел было что-то ответить, но не стал и молча, быстро вышел из комнаты. Черменский с размаху сел на развороченную постель, снова потянулся за папиросами, проворчав сквозь зубы: «С-собачий сын…»
— Лихо ты с ним, Дмитрич! — Северьян спустил с полатей босые пятки и, спрыгнув вниз, бесшумно прошелся по комнате. — Ажник меня мороз по хребту продрал, лежу и думаю себе: вот-вот мордобой начнется, а на Пасху все ж таки грех… — Он остановился прямо перед Владимиром и медленно, без улыбки произнес: — Вот нашелся бы добрый человек да тебя самого эдак-то к Софье отправил, — уж я бы за его здоровье во-от такую свечу в церкви воткнул!
— Замолчи, — отрывисто велел Черменский. Повалился навзничь на постель и закрыл глаза.
Через две недели он провожал на вокзале Газданова и Анну, уезжавших за границу. Оба они показались Черменскому больше растерянными, чем счастливыми, Анна плакала не скрываясь и упрашивала Владимира: «Умоляю вас, Володя, что бы ни случилось, не оставьте Софью! Она любит вас, поверьте, но я ничего не могу более сделать для вас обоих! Вообразите, она хотела ехать провожать меня до поезда, но, узнав, что здесь будете вы, отказалась напрочь! С ней нет никакой возможности спорить! Потерпите еще немного, у меня предчувствие, что вскорости это как-то разрешится…»
Владимир, разумеется, пообещал, что потерпит, не оставит и так далее. Но внутри его кто-то уставший и разуверившийся безнадежно шептал о том, что ничего не исправить и не возвратить, и что без такого верного союзника, как графиня Анна, ему вовсе не на что рассчитывать. Анна в самом деле сделала что могла… и ждать было больше нечего. А в Раздольном уже поспела земля, в голубом, как промытое стекло, небе звенят жаворонки, и кони ищут молодую траву на холмах, и все деревни вышли в поле, босые мужики идут за сохами и боронами, и… Права Наташка, и Северьян уже измучился совсем, не отвези его сейчас в Раздольное — чего доброго, сорвется по старой памяти бродяжить в Крым, и Фролыч доживает последние свои дни и боится помереть, не увидев молодого барина… Нужно ехать.
Владимир встал из-за стола. Вздохнул, потянулся до хруста и, глядя через плечо насторожившегося Северьяна в открытое окно, за которым качались белопенные ветви вишен, проговорил:
— Дождись Натальи, и начинайте укладываться. Я схожу в редакцию… вечером поедем.
— Дмитрич, может, погодим еще?.. — помолчав, осторожно спросил Северьян.
— Чего годить? Сам мне уже всю душу вымотал… Собирайся. Пора. Землю упустим. — Черменский сдернул с вешалки куртку и, не оглядываясь, вышел за дверь.
* * *
— Пускай погибну я, но прежде
Я в ослепительной надежде
Блаженство новое зову-у-у…
— Отлично, Соня, прекрасно! Теперь я вижу, что так правильно! Оставляем это фортиссимо, и более — нигде до конца арии! — Половцев взбежал на авансцену так стремительно, словно ему было не сорок пять, а восемнадцать лет.
Софья, едва успевшая перевести дыхание, широко улыбнулась и протянула руку:
— Ну вот, я же говорила! Я чувствую, что так лучше!
— Ура безошибочным чувствам лучшей сопрано России! — провозгласил из партера «Онегин» — Ваня Быков, тридцатилетний бас, найденный Половцевым в церковном хоре города Гданьска полгода назад. Глядя на него, Софья в который раз с беспокойством подумала об ограниченных возможностях театрального гримера, которому предстояло перед спектаклем превратить этого атамана Кудеяра с косой саженью в плечах и носом, напоминающим идеальной формы картофелину, в скучающего, пресыщенного жизнью аристократа. Но старый гример Сидорыч, переманенный Половцевым из Мариинки, бодро успокаивал и Софью, и самого «Онегина»: «Не волнуйтесь, господа артисты, я из волжского грузчика графа Альмавиву делал так, что комар носа не подтачивал! Фигура вполне мужеская имеется, а все остальное — дело ремесла!»
Софья с Иваном лишь вздыхали и тревожно переглядывались: приходилось верить Сидорычу на слово.
К Ваниному голосу присоединились и другие, перешедшие в смех и аплодисменты. Вся труппа «Домашней оперы» собралась сегодня в зале — несмотря на то, что репетировать должны были лишь Татьяна, Онегин и Гремин. Софья уже привыкла к тому, что тут живо и искренне интересуются не только своей партией, но и успехом всего спектакля. «Домашняя опера» напоминала ей театр «Семь цветов Неаполя» синьоры Росси: здесь, как и там, труппа была молодой, легкомысленной, смешливой и очень талантливой — талантливой настолько, что никто не завидовал успехам другого. А может, Половцев просто умел выбирать людей. Во всяком случае, когда Софья осторожно спросила Любу Стрепетову, колоратурное сопрано, толстенькую веселую блондинку, не думала ли она сама попробовать Татьяну, та лишь беспечно рассмеялась:
— Господь с вами, Сонечка, при моей-то комплекции? Татьяну должна исполнять девушка вроде вас — эфир зеленоглазый с косой, томная и несчастная… А я буду спокойно себе петь Маргариту в «Фаусте»! Пухленькая, беленькая невинная Маргарита — это пикантно и вполне в бюргерском духе! И Мефистофелю интересно будет… Я уверена, что он, как все мерзавцы, как раз таких и любил!
— А… Фаусту? — спросила Софья, лихорадочно вызывая в памяти забытые строки Гете. — Разве не его вы должны прельстить?
— Ах, Фауст такой болван! — всплеснула руками Любочка. — Вы никогда не замечали, что он совершенно не способен сам соображать и может лишь брать то, что подсовывает ему этот черт?! А Мефистофелю нужно любой ценой довести Фауста до «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» И, разумеется, он судит по себе, как все мужчины! Что прекрасно Мефистофелю, то и Фаусту сойдет! — И Любочка комически подхватила обеими руками аппетитные полушария своей груди (дело проходило в женской уборной).