– Потрогай её!
– Я боюсь… – совсем растерялась Юлька. – Ой, морэ, нет, я мёртвых боюсь… Не могу, ни за что не дотронусь…
– Дура! – сквозь зубы выругался Сенька. – Живых бояться надо, а не мёртвых! Только бы босиком перед солдатнёй пятки бить, боле ничего не может! Уйди, я сам!
Подобрав полы шинели, он полез в сырую и вонючую темноту под платформой, где смутно виднелся скорчившийся силуэт женщины, чья голова была повязана платком.
– Эй… Ромны… Спишь? Живая?
Ответа не было. Нахмурившись, Сенька протянул руку, коснулся ледяных пальцев сидящей… и невольно вздрогнул, когда они вдруг шевельнулись под его ладонью. Медленно поднялась голова, повернулось к нему лицо, и парень увидел, что эта цыганка совсем молода. Более того, ему знакомо её лицо.
– Чья ты, девочка? – спросил он, подхватывая цыганку под мышки и выволакивая её из-под платформы. – Откуда ты? Чего тут сидишь? Мы испугались, думали – померла… Хворая, что ль?
Цыганка не отвечала, не делая ни малейшего движения, чтобы помочь ему. Крепко обхватив девушку, Сенька почувствовал, что она дрожит. Оказавшись на свету, цыганка медленно, словно боясь, подняла голову. На Юльку и Сеньку посмотрели два чёрных глаза. Огромных чёрных глаза на белом, осунувшемся лице.
– Да что ж ты, глупая, немая, что ль? – встревоженно произнесла Юлька, вглядываясь в это бледное, застывшее лицо. – Не видишь, мы – цыгане! Свои! Поговори со мной, скажи – откуда ты, чья?
Синие от холода, растрескавшиеся губы разомкнулись. Чуть растянулись в слабой улыбке.
– Я – Мери… Меришка…
– Что?! – потрясённо пробормотал Сенька.
Ответа не было, но он уже знал, почему ему знакомо это лицо и эти глаза. Сколько времени прошло? Два года? Больше? Москва, Живодёрка… Девочка-княжна, которая плясала под их песню так, что никто не угадал в ней раклюшку, и он, Сенька, выиграл тогда на спор ещё не родившегося Дуркиного жеребёнка и саму Дурку по сходной цене… Всё это в одно мгновение промелькнуло в памяти, и от удивления в горле встал комок.
– Дэвла баро… – едва сумел выговорить он. – Мери? Княжна, это что же… Это вы?.. Но откуда ж?.. Почему?!
– Сень-ка… – прошептала она. – Я же тебя просила… говорить мне «ты»… Как другим… Сенька, я умираю? Если ты здесь – значит, я умираю? Этого же не может быть…
– Почему? – удивился он. – Я же живой!
– Да что ты с ней ругаешься?! – сердито встряла Копчёнка. – Нашёл время! Не видишь – у девочки ум за разум заходит?! Давай-ка подымай её, да побежали в табор! Её Настя разом в чувство приведёт, да она и голодная, верно! Ничего, милая, ничего, бог поможет, сейчас быстренько-быстренько к палаточкам побежим, огонёк запалим, погреешься, чайку попьём с хлебушком, у меня и сахар есть… Сенька, жеребец бессовестный, возьмёшь ты её наконец, али мне впрягаться?!
Сенька, крякнув, поднял Мери на руки и удивился про себя, подумав: будто одну одежду держит, будто и никакого человека нету в этой цыганской юбке и кофте… Быстро шагая, он понёс привалившуюся к его плечу княжну к дымкам табора. Юлька, подпрыгивая, бежала рядом и, заглядывая в лицо Сеньки, допытывалась:
– Так это не цыганка? А почему тогда понимает романэс? [54] И одета по-нашему? Гляди, какая на ней юбка дорогая! Ей-богу, она же шёлковая! Только рваная, да грязь по подолу! Как ты её назвал? Меришка? Княжна? Она взаправду княжна?! Да отвечай ты, идол, по аршину керенками тебе за слово платить?!
– Отстань! – огрызнулся Сенька.
Но ещё не родился на свет тот, кому удалось бы отвязаться от исходящей любопытством Юльки, и за короткую дорогу до палаток она сумела вытрясти из парня всё.
– … и с того разу я её не видал! Как уехал через два дня назад в табор, так и всё! Кто её знает – может, она замуж за цыгана вышла?..
– Далэ-далэ, что на белом свете творится… – покачала головой озадаченная Юлька.
Табор был уже близко, навстречу им бросились лохматые собаки и стайка полуголых детей.
– Копчёнка, ну? Хлеба достала? Другие все вернулись уже!
– А что это у вас? Кого несёте, Сенька?
– Пошли вон! – рявкнула на детей Юлька. – Где бабка? Позовите её!
Из палатки появилась встревоженная Настя. Юлька и Сенька начали на два голоса, торопливо и вразброд объяснять, что случилось. Не дослушав их, Настя повернулась к костру возле палатки, бросила в огонь охапку веток, и гудящее пламя сразу же взметнулось вверх. Потом она побежала в шатёр и принесла перину с двумя подушками, расстелила это всё прямо на земле у самого костра, кивнула Сеньке:
– Клади сюда, чяворо! К огню поближе!
Сенька бережно опустил свою ношу на перину. Юлька метнулась к себе в палатку и вернулась с огромной кашемировой шалью.
– Вот, дай укутаю! Сейчас мигом согреешься!
– Спа-си-бо… – едва выговорила Мери.
– Не болтай покуда! – строго приказала Копчёнка. – Сиди, грейся и Настю слушайся! Она тебя вылечит! Сейчас чаёк будет! У-у, подружка, мы ещё на твоей свадьбе пятки посбиваем! Ишь чего, помирать вздумала! Эй, эй, только не засыпай, горяченького попить надо!
– Держи ей голову, – велела Настя, снимая с углей прокопчённый чайник и наливая в большую железную кружку дегтярно-чёрного густого чая. – Что ты на всё поле кричала, будто у тебя сахар есть?
– Есть! И хлеб есть! И вобла! – Юлька, спохватившись, принялась развязывать торбу. Большой кусок жёлтого сахара утонул в кружке. Настя тщательно размешала его и поднесла кружку к лицу Мери. Юлька сидела рядом, придерживая голову девушки.
– Пей, милая, – ласково сказала Настя. – Пей понемножку. Чай горячий, кровь оживит, согреет… пей! Ты к своим пришла, всё теперь счастливо, всё хорошо будет… Вот, давай с ложечки, красавица моя, помаленечку… Я тебе потом ещё сухарик размочу.
Мери слабо улыбнулась. Старой цыганке удалось споить ей с ложки полкружки сладкого чая, а обещанного сухаря девушка так и не получила – потому что уснула мёртвым сном на груди у Юльки ещё до того, как Настя успела приготовить для неожиданной гостьи хлебную тюрю в миске.
Вечером у палатки Ильи горел огромный костёр: в него сволокли весь хворост, который удалось найти. У костра, крепко обнявшись и вцепившись друг в дружку так, словно через полчаса им нужно было умирать, сидели Мери и пришедшая наконец в себя Дина. Дина всхлипывала без слёз, судорожно уткнувшись в плечо подруги и срывающимся шёпотом повторяя: «Это ты… ты… ты… Счастье моё, радость, Меришка… Слава богу, слава богу…» Мери гладила волосы подруги, растрепавшиеся, давно выбившиеся из причёски, изредка морщилась, натыкаясь ладонью на запутавшийся в них старый, сухой репей. Поднимая глаза, видела сидящих и стоящих возле костра цыган, по лицам которых прыгали красные сполохи огня. Ближе всех к ней сидела Дарья – уже одетая по-таборному, в платке на волосах, уже не плачущая. Её сухие, воспалённые глаза пристально смотрели на Мери, и княжна рассказывала. Рассказывала, как проснулась в телеге, одна, в поле, посреди ночи. Как кричала, зовя мать и Серафима, как бегала, умирая от ужаса, скользя по грязи и падая, по страшному, непроглядному полю, как никто не отзывался на её крики, как кто-то страшно выл на краю леса, и она даже не могла определить, зверь это или человек. Как откуда-то издалека до неё донеслись резкие хлопки не то выстрелов, не то звонких ударов по железу, внезапно отрезвившие её и заставившие очертя голову кинуться назад, к телеге, стоящей с задранными к чёрному небу оглоблями. Зарывшись с головой в сено, дрожа, плача и вспоминая все молитвы, Мери просидела там до утра. Когда же из низких снежных туч вывалился кисельной полосой блёклый рассвет, она, стуча зубами и кутаясь в шаль, вылезла из телеги, снова осмотрела безлюдное поле и никого не нашла. Лишь по следам и притоптанному жнивью было заметно, что ночью сюда подъезжали на лошадях. Чуть поодаль Мери обнаружила скомканный платок матери. Следы лошадей и людей уводили по дороге к городу. Мери плотнее завернулась в шаль и пошла по ним.