Путеводная звезда [= И нет любви иной...] | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Лихая ты баба… – подивился Илья. – Неужто тебя мать обратно приняла?

– Что ты! Я и соваться не стала! Все, отрезанный кусок! Я не к матери, а к Матвею с Симкой понеслась как на крыльях! Не могла, сердце горело… Я ведь его так и не забыла, дня не было, чтоб не вспомнила, не поплакала. Знала, конечно, что впустую… Цыгане, кто их встречал, рассказывали, что они с Симкой хорошо живут, дружно. Кочуют себе по Сибири. Добралась я туда, под Тюмень, расспросила цыган, нашла их табор… а Матвей один! Оказалось, что померла моя Симка в запрошлый год, когда рожала. Сына ему оставила, Митьку. Ну, тут уж я взревела, как медведь таежный. Весь табор сбежался! Всех разом жалко было – и Симку, ведь семнадцать ей всего было! – и себя, и Матвея… Потом опомнилась, унялась, взглянула на Матвея, а у него тоже глаза мокрые. Любил он ее, Симку… Мне уж тут не до себя стало, кинулась его успокаивать. Рассказала про себя, про мужа, про то, как от его семьи убежала… А Матвей вдруг говорит: «Оставайся». И всерьез, вижу, говорит, не шутит.

Поначалу я, конечно, всполошилась. Молодая была, забоялась – что про меня говорить начнут… А потом подумала – куда ему одному с малым дитем? Да и мне самой вроде как карты в руки… Уж потом поняла – он меня потому и просил остаться, что я на Симку похожа была. Ну, осталась. Конечно, в первую же ночь он ко мне пришел. Не отбиваться же было… Так и вышло, что я из своячениц сразу в жены попала. Цыгане поболтали и успокоились, и зажили мы вместе.

– Плохо жили? – осторожно спросил Илья, видя, как горько улыбается Роза. – Обижал тебя?

– Нет… Пальцем не трогал. Но молчал со мной целыми днями. Иногда весь вечер у костра просидит и глаз не подымет. А то, наоборот, вдруг уставится и глядит… И я, как заколдованная, стою и тоже смотрю на него. Сердце заходилось, отвернуться не могла – так бы и кинулась и обняла прямо на людях, и никто бы меня оторвать не смог. А он посмотрит-посмотрит – и отвернется, и до ночи, как в воду опущенный, сидит. А ночью зовет меня Симкой, хоть режь! Мучилась я от этого, знала, что и он мучается… Один раз скрепила сердце, сказала: «Уеду, не могу!» А Матвей упрашивать меня стал… Тоже, наверное, привык ко мне, да и сына бы один не поднял, а родне отдавать не хотел. Конечно, долгих уговоров для меня не надобилось. Все надеялась, дура, все ждала: а вдруг?.. Уходила в степь, в поле, в лес – и там ревела, чтоб Матвей не видал.

– Что ж ты ему-то не сказала… Ну… что любишь его?

– Не знаю. Не могла. Совести не хватало – все равно что при живой Симке. Наоборот, все в себя запихивала, поглубже, – не дай бог, догадается… А где ему было догадаться, когда он на меня глядел, а видел ее, Симку? Вот и все. Три года мы так прожили. А я, как назло, затяжелеть не могла! – Роза зло чертыхнулась, шмыгнула носом. Отвернулась к стене.

– А… потом? – тихо спросил Илья.

– Потом… На четвертый год мы с Чусовой в Тобольск ехали, к родне Матвея зимовать. Лошадь у нас захромала, и от своего табора мы отстали. Лечила я ту савраску почти месяц, а знала бы, как получится, – прирезала бы собственными руками не глядя! Из-за нее припозднились так, что уже по снегу кибитка катилась! Мы с Митькой от холода дрожали, все, что было, на себя навертели, сидели в бричке, как два пугала огородных. Наступил вечер, видим – луна над тайгой красная поднялась. Матвей забеспокоился: «Буран будет!» – и ударил по лошадям. Думали добраться до первой деревни, а там, если в дом не пустят, хоть в скирде сена переночевать. И не успели… Снег повалил оковалками, и сразу темно стало. Ни дороги – там наезжено было, – ни леса, ни поля, ничего не видно. Темень непроглядная, ветер воет, снег и холодно – смерть! Кони встали, кибитку разом завалило. Матвей к нам залез, лежим, молчим – а страшно, страшно… Митька – и тот не плакал. Я его одеялом закутала, прижала к себе. Слышу, Матвей говорит мне: «Не засыпай только, и Митьку буди, не то враз замерзнете». А я уж понимала, что он это затем говорит, чтобы только не молчать. Деться нам некуда, снег валит, мороз страшный… Все, почитай, мертвые! И как я только поняла, что это конец, так все разом оборвалось и полетело. Все едино, думаю, помирать, какая уж тут гордость, честь? Заплакала, обняла Матвея. Как в чаду была, ничего не понимала, только говорила и говорила… что люблю его, что всегда любила, еще когда девчонкой по табору за ним бегала… А сама обледенела уж до косточек, за кибиткой ветер визжит, под полог снег залетает… А мне уж черт не брат, плачу, кричу: «Умрем к утру, так обними ж ты меня хоть раз, проклятый, хоть один раз! Меня, меня, Таньку! И в могиле вспоминать буду! Симка тебя на том свете простит, она добрая, я ее упрошу!» Матвей молчал, молчал… а потом потянул меня к себе. Слышу: «Таня, девочка…» Ой, как же я заревела от счастья! Голова закружилась, вздохнуть боюсь, думаю – вот оно! Столько лет ждала! Жмусь к нему, про все забыла, одурела… Застываю уж, он мне: «Таня, не спи, не спи…» – а мне так хорошо, спокойно… тепло вдруг стало. Только и успела подумать: «Почему у него руки горячие?..» И застыла.

Очнулась оттого, что кибитка тряслась. И так странно мне было – все чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Чувствую – и меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Петр, от него такого не дождешься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, в бородах, орут что-то. Я глазами луп-луп, еще никак не пойму, что живая. Повернулась… а Матвей-то рядом, обнимает меня еще… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревет. Я к Матвею, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»

Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Матвея, как в избу меня провели – ничего не помню. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмерзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слез нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло. А нашли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертенок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, что за мужем в могилу собралась?» Я сперва-то не поняла, о чем они, – а потом вспомнила, что Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Митька про меня все знает, я ему – тетка. Стали кочевать вдвоем.

– Отчего к цыганам не пошли?

– Да ну… Не захотела. С родней-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала.