– Харчей на сегодня есть? – вполголоса спросил он.
– На сегодня хватит, и на завтра даже, – так же тихо сказала Варька. – А потом… Да что ты боишься, не цыгане, что ли? Сбегаем в деревню, добудем.
Илья молчал. На сестру не смотрел, скользя взглядом то по небу, то по траве, вертел соломинку в губах. Наконец сказал:
– Настьку не бери пока. Ты и сама все, что надо, достанешь. Не отучилась за полгода-то?
Варька, тоже не глядя на него, пожала плечами:
– Я-то не отучилась… Только ей привыкать все равно придется. Пусть уж сначала я ее поднатаскаю, чем потом наши животы надорвут со смеху.
– Надорвут они… – сквозь зубы процедил Илья. – Языки выдерну сволочам!
– Брось. Все рты не заткнешь.
Илья нахмурился, прикрикнул на заигравшую ни с того ни с сего кобылу, смахнул с плеча пристроившегося на нем слепня. Помолчав, сказал:
– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.
Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади брички. Илья продолжал идти рядом с лошадьми, ожесточенно грыз соломинку, тер кулаком лоб. Думал о том, что, как ни крути, сестра права: в таборе, где испокон веков еду на каждый день добывали женщины, где любая девчонка еще в пеленках кричит: «Дай, красавица, погадаю!», Насте будет совсем непросто. Да что Настька… Себя бы самого вспомнил, когда полгода назад в город явился… Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотесанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Самому Илье этот хор и даром был не нужен: он рассчитывал только пристроить туда сестру, для которой в таборе все равно не сыскать было жениха. Но приняли обоих, и пришлось остаться. И привыкать к незнакомой, чужой жизни, и заниматься непривычным делом, и скрипеть зубами, слушая насмешки и подковырки, на которые горазды были языкатые цыганки, и помирать со стыда за каждую неловкость, которой в таборе никто и не заметил бы. И мечтать с утра до ночи об одном: кончилось бы все это поскорее, уехать бы назад, в табор, к своим, вздохнуть там свободно… А сейчас в один день все перевернулось. Он, Илья Смоляко, идет, как прежде, по пыльной дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди – встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и окраины городов, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И желтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река – вся в серебряных бликах, и долевая [7] песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и гортанное «Традаса! [8] » вожака, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдет и не променяет ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя…
А может, и обойдется еще. Обойдется, точно уговаривал сам себя Илья, сбивая кнутовищем выросшие вдоль дороги мохнатые стебельки тимофеевки. Настька – цыганка все-таки, в крови должно быть хоть что-то… Да и привыкают бабы ко всему быстрее. Вон, Варька в Москве уже через неделю довольная бегала и платья городские так носила, будто родилась в них. Чем Настька хуже? Научится, пооботрется, привыкнет. А начнет рожать – и вовсе свой хор позабудет, не до печали станет. Рожать у баб – наиглавное занятие… Рассудив таким образом, Илья окончательно повеселел, позвал сестру, кинул ей поводья и на ходу вскочил в бричку.
Настя спала среди подушек и узлов, свернувшись комочком и натянув на себя угол Варькиной шали. Платок сполз с ее волос, освободив мягкую, густую, иссиня-черную волну, в которой еще путались стебельки сухого сена. Умаялась, усмехнулся Илья, садясь рядом и стараясь не шуметь. Долго смотрел, не отводя глаз, на ее чистое, смуглое, строгое лицо с мягкими холмиками скул, на густую тень от опущенных ресниц, лежащую на щеках, полуоткрывшиеся во сне мягкие розовые губы, тонкую руку, запрокинутую за голову… Какая же красота, отец небесный, глаза болят, плакать хочется, когда смотришь, краше иконы… Илья вздохнул, отвернулся, ища взглядом Варькино зеркало, прибитое на внутренней стороне телеги. Нашел, заглянул, поморщился. В который раз подумал: вот образина-то… Морда черная, скулы торчат, будто ножи, брови, как у лешего, а нос-то, нос… Яков Васильич поначалу-то его и в ресторан брать боялся, чтоб господа спьяну не пугались. Чем он Настьке глянулся, до смертного часа гадать будет – не догадается…
– Илья…
Он, вздрогнув, обернулся. Настя, сонно улыбаясь, смотрела на него из-под опущенных ресниц. Илья смущенно, словно его застали за чем-то дурным, отодвинулся от зеркала.
– Ты чего? Ты спи… Разбудил, что ли?
– Нет, я сама…
– Как ты, девочка? – Илья растянулся на животе рядом с женой. – Ноги не болят? Под солнцем не уморилась?
– Да хорошо все, не бойся. И вовсе не… не беспокойся. Я… – Настя виновато улыбнулась. – Я ведь слышала, что вы с Варькой говорили. Я всему научусь. У меня прабабка таборной была… А что смеяться будут – так ничего, встряхнусь да пойду. Мне…
Илья не дал жене договорить, губами закрыв ей рот. Обнял, притянул к себе, чувствуя, как дрожат руки, как снова горячей волной подступает одурь. Дэвла, не порвать бы опять все на ней, мелькнула последняя здравая мысль, Варька голову снимет, у нее ведь тряпок не мильон… Но пуговицы старой таборной кофты снова посыпались, как сухой горох.
– Илья! Илья! – всполошилась Настя. – Да что ж ты делаешь?! Дэвлалэ, стыд какой, там же Варька… Она девка, ей нельзя… Илья, уймись!!!
– Моя Настька… – шептал он, задыхаясь, неловко целуя ее губы, лицо, руки, грудь в разорванном вырезе. – Моя, господи, моя…
– Твоя, твоя, кто отнимает…
– Пусть попробуют только! Убью! Всех убью! Ты меня любишь? Ну, скажи, не ври только, любишь?!
– Люблю, люблю, успокойся, ради бога… Дождись ночи, бессовестный, нельзя же так…
Варька снаружи недоверчиво прислушалась к возне в скрипящей и ходящей из стороны в сторону кибитке, нахмурилась. С сердцем сплюнула в пыль. Неожиданно широко улыбнулась и запела – во весь голос, заглушив звенящего под облаками жаворонка:
– Ай, мои кони, да пасутся, ромалэ, в чистом по-о-оле!..
На третий день миновали Можайск. Погода стояла сухая, теплая, солнце катилось по небу, как начищенный таз, источая не по-весеннему жгучую жару. Погони из Москвы, которой опасался Илья, так и не последовало, торопиться уже было некуда, и он не гнал гнедых. Выезжали до рассвета, неспешным шагом ехали целый день, к закату искали речушку или полевой пруд, чтобы набрать воды для ужина и дать напиться коням, разбивали шатер. Еды Варька захватила из Москвы в достатке, и идти в деревню «тэ вымангэс» [9] им еще ни разу не пришлось. Илья и Настя спали в шатре; Варька располагалась снаружи, на рогоже, у самых углей, – как ни настаивала Настя, чтобы она тоже забралась под полог.