То была чудесная, десятин на шестьсот и, значит, вполне посильная Золотухину роща высокоствольной сосны того сорта, про которую мужики говорят, что из нее третьяк выходит, то есть по три девятиаршинника в чистоте, без порока, сучка и морозобоинки; нависшая над заречными лугами, она как бы сама просилась в воду. Трактирщик и гнался-то вовсе не за прибылью, хотя и вычисленной до гривенника, а единственно для приобретения навыка в руке. Не сомневаясь в успехе, он отправился с задатком к помещице в усадьбу и вернулся без прямого отказа, но вроде бы и ни с чем. Вдова Сапегина соглашалась уступить любую часть своих владений, кроме Заполосков, которые служили естественным заслоном от зимних ветров и паровозных воплей с железной дороги, будивших у ней приступы беспричинной тоски. После вторичного визита Золотухин всерьез обиделся, что чужому, Кнышеву, экий кусок отвалила, а пожалела крупицу для соседа... Так со временем сложилась у старика привычка в праздники, после обедни, наведываться в усадьбу, вздыхать о втуне пропадающем богатстве, со староверским отвращеньем схлебывать с блюдечка горький кофеек и пилить, пилить, подпиливать помаленьку чугунную вдову лестью, ласковой угрозой, нечаянным наведением на всякие ужасающие примеры... И то, бывало, спросит у старухи, застраховано ли имущество на случай поджога, то потрогает петли ставней и с печалью покачает головой. Раз неудовлетворенная, затея превращалась у Золотухина в душевный недуг, наносивший ему неисчислимый убыток; даже задерживал переезд в Шиханов Ям, где присмотрел дом под трактиришко с постоялым двором: шагу теперь сделать не мог, не переступив колдовской черты Заполосков.
С виду он был жилист, высок и худ, с изрезанным морщинами лицом в жидкой, как подсохшие корешки, бороде; голодная тоска светилась из его часто и жалостно мигавших глаз в окаемке рыжих ресниц. Властная с другими, помещица робела в его присутствии, из самосохранения стараясь не глядеть на него подолгу, но прочь не гнала как от боязни нажить такого во враги, так и от болезненного искушения узнавать из первоисточника о настроеньях обступавшего ее отовсюду мужицкого моря. За время пребывания в России она успела убедиться, что нет на свете земли опаснее для собственников, так что никто в ней не может уберечь себя от будущего. Ущербное самочувствие хоть и обрусевшей иностранки и было главным козырем в азартной золотухинской игре.
Челядь беспрекословно пропускала его в усадьбу из тех соображений, что старуха уберется к себе в Померанию, а Золотухин останется с ними навечно... Держа картуз на отлете, он терпеливо выстаивал свою хамскую минутку у террасы, пока не раздавался разрешительный скрип не то кресла, не то самой барыни, уже тогда полулежавшей под холщовым зонтиком и в чепце, сквозь который просвечивала желтая кожа.
— Это я, Тимофеич из Красновершья, проведать прибыл... можно ли? — и уже подымался по ступенькам, всякий раз норовя наступить на отставшую половицу, которая, приподымаясь с другого конца, заставляла вздрагивать Сапегину. — Как, не надумала пока насчет лесишка-то?
— Не до того мне, Тимофеич. Болею да мучаюсь.
— Все болеем, все мучаемся, — утешительно кряхтел Золотухин, надвигаясь как неотвратимое бедствие. — У каждой пташки, а свое горе. Да ты не морщься, Богдатьевна... могу и удалиться, коль не вовремя.
— Ничего, сиди, я всегда тебе рада, Тимофеич, — и как бы ошибкой кивала на низкую скамеечку рядом, хотя такое же ковровое кресло стояло поблизости. — Ну, что там, в жизни-то?
— А в жизни, Богдатьевна, все в течь происходит, как у Ивана Богослова описано... ровно по канве вышивают. На кожевенном-то заводе будто подкидной билет нашли. Писано, земля шибко просохла, надоть ее красным дождичком спрыснуть... смекаешь, к чему ведут? Да еще вот егерька в Полушубове чикнули. Как за Скопну выберешься, тут он враз, в осинничке, у большака и лежит. Первым номером, из дробовика, в самую что ни есть личность жахнули... признать невозможно.
— Да кто ж его так, Тимофеич?
— Не иначе как наши православные шалят. По всему, они в барина ладили... ну, который пойму-то у мужиков оттягивал. Барин-то, вишь, пинжак ему свой, верному слуге, на ватине клетчатый пожаловал, а верный-то слуга возьми сдуру — да в лесок его и надень, обновку.
Вдова унылыми глазами вглядывалась в заросль шевельнувшейся от ветерка сирени, и вот, несмотря на толстые, домашние чулки, смертный озноб вливался в ее отечные ноги.
— Все ты меня пугаешь, Тимофеич. Не по-соседски, нехорошо...
— Да чего ж там хорошего. Почнут этак-то палять, всеё начальствие на земном шаре переведут. Жутко сказать, на что замахиваются! Нешто я тебя пугаю, кроткая ты моя? Ты не меня, ты тех страшись, кто тебя страшится. — И, помахав этак ножичком перед глазами, прятал его в бархатный смешок, как в ножны. — Раздумался я тут о тебе, Богдатьевна, и затосковал. Жутко поди в осенние-то ночки? Не дай бог что, и до телеграфа не доскачешь, чтоб войско на подмогу прислали. И ты придворным-то своим не верь... они первые тебя и прирежут... это я тебе не как теорик, а как живой практик крестьянского дела открываю... Не ссориться бы тебе, Богдатьевна, с нами, мужиками серыми, а уж не удержалася в тот раз, с Облогом, так заведи ты себе старушечку понатуристее, вроде себя, да почаще пускай ее под своей шалью вечерочком вроде в парк погулять. А как стрельнули бы по ней разок-другой, тут бы мы их, злодеев, шапкой и прикрыли да в железный их в кузовок, ась? — и поталкивал глазами на самое что ни есть желательное ему решение. — А еще того лучше, перебиралась бы от греха в Лошкарев... сам же я тебя на новое место и предоставлю, благо кони временно без дела стоят!
Не давая опомниться, он скороговоркой рисовал ей радужные картинки городского существованья. Квартирку подобрали бы с видом на судоходство или на какие-либо особо художественные местности, но близ самого собора обязательно, чтоб по грязям не таскаться за версту. В остатнее время ела бы кашечку со сметанкой от его швиц-симментальской коровы, читала бы книгу-библию о бедствиях грядущих времен да слушала бы, как скрипит сапожищами, выхаживает под окошком городовой в полном осадном облачении. «Мать честная, да я за пятишницу в месяц цельного гренадера на цепь к тебе прикую». Что же касается имения, уж он подыскал бы ей покупателя не из нонешних стрекулистов, что норовят летошним снегом заплатить. «Осподи, лишку не запросишь, так и за себя взять не поскуплюсь». Так он душу ей выкладывал, обхаживал, как паук муху, самим провидением предназначенную ему в пропитание и по каким-то безнравственным соображениям ускользающую от его тенет. Всякий раз помещица отговаривалась то паденьем военных денег, то нежеланьем оголять усадьбу, то, наконец, намереньем сохранить Заполоски в приданое воспитаннице, ежели годков через десять сыщется подходящий человек. Последний довод и послужил предлогом для золотухинского сватовства: так и быть, взять Леночку в придачу к роще.
... Точно так же как Таиска Поле, историю эту в свое время и Леночка рассказала Вихрову, когда тот через несколько деньков опять прикатил в Сапегино. На этот раз он вызвал ее через Феклушу, и в самой таинственной усмешке рыжей девчонки, нахально жевавшей подаренный пряник, в очевидной неправдоподобности повода для приезда Леночка прочла признание пашутинского лесничего. Она прибежала принаряженная, с неумелым цветком в волосах, в новых баретках на босу ногу — задохнулась даже, потому что боялась, как бы не уехал, не дождавшись ее, и потом они пошли по полуденному парку, где поглуше, и все было ясно им обоим, причем Вихров на этот раз не только не скрывал, но даже несколько преувеличивал свое увечье, чтоб знала, привыкала, не обманывалась на его счет.