— Нет, я решительно не могу одобрить самоубийственных мыслей у вашей подруги! Только вполне опустошенный человек может решиться на такой поступок, — забасил в ответ Осьминов и стал выколачивать трубку, судя по звуку, о край письменного стола. — Никак не могу допустить, что у молодой, интересной женщины ничего не осталось в душе, кроме пепла...
— Боже, да моя подруга и сама не скрывает, что она пустышка, — перебила Леночка как бы затем, чтоб и ее тотчас же горячо опровергли. — Видите ли, Павел Андронович, флейта поет для каждого, кто к ней приложит губы. И вообще какой вы еще доверчивый и неопытный ребенок при вашей страшной лесной бороде. Нет, тут требуется что-то другое, сильное... я сама пока не знаю что.
«Эка, как они лихо промеж собой... со мною-то насчет смерти не разговаривает. Это, значит, она ему намекает, чтобы он ее смелей спасал, не робел, за что ему и последует от ней посильная благодарность! Далеконько дело зашло...» — с пылающими ушами, не пропуская ни словечка, думал Иван Матвеич, но его порадовало хоть то соображение, что, несмотря на несомненную духовную близость, они пока называли друг друга полным именем и на вы.
— Мне крайне трудно прописать заочное лекарство вашей приятельнице, — издалека, под видом возражения, стал объясняться Осьминов, — но я составил иное мнение о ней. Из ваших же слов я вправе заключить, что она добра, отзывчива, достаточно умна, если за делами книжных героев способна угадывать даже побудительные намерения автора. По-моему, у ней неплохие задатки, при отсутствии которых она не испытала бы потребности стать честней и чище. Она сильна, если, как вы говорите, не боится нужды и работы. И наконец, она молода и, следовательно, располагает временем для всестороннего исправления своих ошибок, — вырвалось у него с чрезмерным, пожалуй, ударением, что и было немедленно воспринято Вихровым как повадка бывалого молодца. — Но посоветуйте ей при встрече учиться и утолять жажду из первичных источников жизни, а не из книг: на мой взгляд, самые лучшие из них выражают лишь частные точки зрения и рассматривают обособленные участки бытия. А еще не бывало такого зеркала, чтобы мир полностью отразился в нем... — Он снова принялся разжигать трубку, которая упорно гасла, судя по количеству затраченных спичек. — Скажите, муж вашей подруги знает, что она несчастна с ним?
— Вряд ли, — с сомненьем сказала Леночка и, наверно, покачала головой. — Это очень сильный, одержимый своею работой человек... и все в мире — только пища его уму, только материал, подтверждающий его идею. И он просто не допускает мысли, что такая, — и в голосе ее зазвучала еле приметная ирония, — такая круглосуточная забота о человеке, о своей жене может причинять ей неудобство.
— Вы хотите сказать, что... — не совсем уместно поддержал Осьминов, — что кошка не спрашивает у проглоченного мышонка, счастлив ли он теперь, когда ему столь тепло, мягко и вполне безопасно там, внутри... Правильно я понял вас?
«Так, так, вышибай его, выклинивай его рычагом, хромого черта!» — усмехнулся Иван Матвеич, делая непроизвольный жест, словно помогая ему в этом.
— Это очень смешно, но... неверно, — заступилась за мужа Леночка, но опять чужим, каким-то незнакомым Вихрову голосом. — Напротив, подруга говорила мне, что ей не попадался более справедливый и великодушный человек... но он взвалил на себя такого веса камень, что все чужие ноши, полегче, представляются ему просто недостойными вниманья.
— Тогда уж разрешите мне высказаться поподробней, потому что, как мне кажется, я, с ваших же слов, тоже успел создать себе живой образ этого человека... — пустился на открытую Осьминов. — Я считаю его выдающимся деятелем той благородной человеческой породы, чьи достоинства узнаются постепенно, в возрастающей прогрессии, и если вы с самого начала согласились...
Все это Иван Матвеич слушал, перебирая на подзеркальнике предметы, вдруг утратившие для него форму, вес и назначение. Его не оскорбила, но испугала почтительная неприязнь, прозвучавшая в голосе Леночки да еще в обсуждении его качеств с посторонним, и главное — привлекательнее его, человеком; он хотел бы думать, что она выражает скорее отвращенье к их злосчастному браку, чем ненависть к нему самому. Ведь он был так внимателен ко всем желаньям, какие только умел прочесть в глазах жены. Конечно, при той деспотической торопливости, с какой он старался передать ей свои невесомые богатства, скопленные усилиями упорной рабочей жизни, ее личность до некоторой степени растворялась в нем, не без того, — и, значит, это было законным бунтом с ее стороны? Что ж, он всегда чувствовал в Леночке, под оболочкой вялости и замкнутости, готовую развернуться пружину, а это неминуемо причиняет боль тому, в чьих руках она находится.
Вполне своевременно Иван Матвеич взглянул на себя в мутное, с пятнами отставшей амальгамы зеркало и сообразил, что неприлично в таком виде появляться перед молодыми. С одной стороны, у него не было оснований врываться туда, скажем, с кухонным ножом, а с другой — он вовсе не был обязан выслушивать суждения о себе человека, неосторожно пригретого им у семейного очага. Поэтому, не производя лишнего шума, Иван Матвеич отправился назад на улицу, попроветриться и привести в порядок лицо и чувства. Как раз стояла подходящая погода: густели мартовские сумерки, и злая, у заборов, вилась и закручивалась последняя в том году поземка.
... Теперь речь шла лишь о сроках неминуемой беды, но, видимо, у Леночки не было пока ни планов, ни достаточной воли на поворотный в ее судьбе поступок. Два, одно за другим, события помогли созреть окончательному решению. В начале апреля, когда уж припахивало весной, Иван Матвеич повез жену на органный вечер в консерваторию — выдающийся праздник даже в блестящих музыкальных буднях Москвы. Приезжая из Германии знаменитость оказалась коренастым, в львиной гриве, сутулым стариком, как бы нарочно созданным повелевать этой машиной звуков. Леночка наконец-то услыхала в действии загадочное, во всю стену, нагромождение певчего дерева и серебряных труб. В первом отделении исполняли фугу до-минор, соль-мажорную фантазию и четыре хоральные прелюдии Баха.
Она не знала и не желала знать, кто и зачем сочинил эти тягучие и властные раздумья о вещах, столь далеких от устремлений нынешнего века; в том и заключается долговечная сила музыки, что всякий, соразмерно собственному опыту, вписывает свое содержание в нотную линейку... Внимание Леночки привлекла вдруг запевшая тростинка над водой, и сквозь низкое ступенчатое гуденье можно было разглядеть, как бесконечно много их там... и потом вкрадчивый, звенящий ветер пронесся над головой так, что они наклонились, и вместе с ними запели дети, и к этому гимну, насквозь проникнутые порывом, присоединились окружающие стены, знаменитые овальные портреты вверху, и она сама, Леночка, вся до последней кровинки. Будто кто-то большой и скорбный прошел мимо нее в поисках главного, но не отыскал, и величаво развел руки от огорченья, и взглянул на набухшую синь над собой, но и там нигде не было. И тогда всё, дети и ветер, побежало по лугу наперегонки, и вздыбленное от любопытства облако в высоте потянулось за ними, к спокойному округлому озерку с отражениями кого-то, чье присутствие внушает блаженство и ужас, и тут круги от первых капель возникли и раздробили зеркальную гладь. И вскоре небо пролилось вниз, а дети и ветер стояли затихшие, в отвесных струях ливня, еще не понимая, зачем все это... А уже распускались цветы кругом, и стороной прошел первый, клыкастый, не вполне законченный зверь, но он никого не тронул, потому что тоже не знал пока, зачем он. Потом косой и дымчатый луч света пропорол сгущенный, безмерно душный воздух и упал на лицо Леночки, оставляя в ней дольку целительной прохлады.