Когда оба поручика собрались наконец откланяться, я пошла проводить их через парк до опушки леса.
(Как ни странно, оба решили вернуться в Гиреево пешком, по лесной дороге. Странным это показалось мне потому, что Степанчиков совсем недавно жаловался на боли в раненой ноге, сильно хромал и даже отказался участвовать в поисках пропавшей девушки, ссылаясь на невозможность лично для него долгих пеших переходов. А дорога до Гиреево ведь не такая и близкая, версты две с гаком…)
Чтобы я не споткнулась в темноте на запущенных дорожках, Степанчиков предложил мне руку и вполне галантно повел меня по парку. Впрочем, порой он накрывал мою ладонь, лежавшую на его рукаве, свободной рукой и сжимал ее несколько сильнее, нежели требовали приличия. Боясь, что это и есть те самые проявления неадекватности, я делала вид, что ничего не замечаю.
Мы уже подходили к старым воротам, и я собиралась распрощаться с господами офицерами, когда впереди появился освещенный луной силуэт женщины, медленно шедшей нам навстречу. Это было удивительно! Откуда бы тут взяться незнакомой даме?
Вглядевшись, я поняла, что она одета по моде сорокалетней давности. Мне вдруг показалось, что это бывшая хозяйка имения, старая графиня, бредет по аллеям в сторону своей могилы… Ведь графиня была изображена на портретах в похожих нарядах.
Мое сердце оглушительно заколотилось, а ладонь, прикрытая рукой Степанчикова, мгновенно сделалась ледяной и задрожала как осиновый лист. Я уже приготовилась прочесть какую-нибудь молитву и лишь на мгновение задумалась, что в этом случае окажется более действенным – молитва к Ангелу-хранителю или «Отче наш».
«Святый Ангеле, предстояй окаянней моей души и страстней моей жизни, не остави мене грешную», – успела произнести я про себя, когда женщина приблизилась настолько, что ее стало возможно узнать.
Нет, жизнь в Привольном рано или поздно сведет меня с ума!
Это была знахарка Сычиха, наряженная, вероятно, в платье, подаренное ей некогда хозяйкой. Платка у нее на голове в этот раз не имелось, седые волосы старухи были уложены в замысловатую старомодную прическу с небольшой кружевной наколкой. Впрочем, и в этом ничего особо странного не было, ведь Меланья в молодости служила в горничных или в камеристках у графини и наверняка была обучена куаферному мастерству.
Сычиха подошла к нам вплотную и молча испепеляющим взглядом стала сверлить наши лица, переводя глаза с одного на другое. В руках у старухи был какой-то темный предмет, который она пыталась спрятать за спиной, прикрывая складками пышной юбки.
– Сгинь, сатана! Сгинь, сгинь! – махнула она рукой на Степанчикова и вдруг, уставившись в глаза Кривицкому, протянула руку и подала свою ношу ему.
– Прими, касатик, обронил! – сказала Меланья зловещим тоном.
Я невольно опустила глаза и поняла, что она держит старую треуголку. В этой изъеденной молью шляпе скакал под окнами усадьбы наш черный призрак. После стычки со штабс-капитаном он обронил свой экзотический головной убор, а я, сколько ни старалась, не смогла потом его разыскать… Так вот, стало быть, кто подобрал и сохранил важную улику – бабка Сычиха! Ну, конечно, мы всегда забываем про старуху, живущую в парковой сторожке, а она наверняка много чего видит и слышит.
Но зачем же Сычиха принесла шляпу злоумышленнику, а не полицейскому или не хозяйке усадьбы?
Кривицкий, с ужасом глядя на Меланью, ничего не ответил и даже не пошевелился, чтобы взять у нее треуголку. Поэтому принять шляпу из рук старой знахарки пришлось мне, не дожидаясь, пока завороженный Борис очнется. Удивительно, как я еще могла стоять на ногах и шевелить руками, но в улику мои пальцы впились крепко-накрепко…
– А ты, дитятко, помни про воду! – ласково сказала, переведя взгляд на меня, Сычиха к полному недоумению офицеров. – И жди, как тебе было велено. Скоро уж дождешься. Зайди ко мне завтрева, я тебе словцо шепну!
С этими словами Меланья повернулась и побрела к своей сторожке, в окне которой мерцал слабый огонек оставленной на подоконнике свечи.
– Кто эта сумасшедшая ведьма? – нервно спросил Степанчиков. – И чего она от нас хотела? Что за дрянь она вам сунула, Елена Сергеевна? Старую шляпу? А про какую воду она бормотала? Почему это вы должны помнить про воду? Неужели старая карга хочет, чтобы вы утопились? Вы ее не слушайтесь!
– Ох, поручик, вы задали мне слишком много вопросов сразу. А я не знаю, что на них отвечать, – притворно вздохнула я, хотя поняла гораздо больше, чем хотела показать. Как, впрочем, и Кривицкий, если судить по выражению его лица…
Мы уже дошли до старых ворот, и, пожалуй, было самое время прощаться.
– Ну что ж, достопочтимая госпожа, аудиенция окончена? – бросил с иронической усмешкой Кривицкий и затейливо, на старинный манер поклонился. Треуголка сейчас пришлась бы ему для полноты картины как нельзя более кстати, но я уже успела покрепче прижать ее к себе и не вернула бы Кривицкому ни за какие коврижки.
Степанчиков, пользуясь тем, что давно завладел моей рукой, пожал ее на прощанье. Я легкомысленно ответила на пожатие, после чего долго не могла высвободить руку из цепких пальцев Степанчикова. К счастью, даже самое долгое прощание не может длиться до бесконечности.
– До завтра, господа! – помахала я вслед офицерам треуголкой, которую боялась выпустить из рук. Наверняка Кривицкий в душе проклинает себя, что упустил столь ценную шляпу, и дорого бы дал, чтобы ею завладеть. – Надеюсь, по дороге в Гиреево с вами больше не случится никаких неприятных происшествий. Доброго пути!
Офицеры двинулись по темной дороге к лесной опушке, и Кривицкий вдруг затянул старую армейскую песню, под которую военные, особенно юнкера, частенько ходят строевым шагом:
Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы!
Летние маневры
Уж давно начались.
А Степанчиков подхватил:
Лейся, песнь моя,
Любимая,
Буль-буль-буль,
Баклажечка походная моя.
Я почувствовала, как сжимается сердце. Снова налетела волна воспоминаний и окатила меня с ног до головы. И дача на реке Химке, и танцы с юнкерами, и Валечка Салтыков с его юным нежным личиком и девичьим румянцем, и смеющиеся глаза Ивана Малашевича – все так и замелькало перед мысленным взором…
Вдруг мне показалось, что покойный Иван марширует рядом с поручиками к лесу и, лихо заломив фуражку, подпевает своим негромким хрипловатым голосом:
Сапоги фасонные,
Звездочки погонные,
По три звезды,
Как на лучшем коньяке.
Лейся, песнь моя Любимая,
Буль-буль-буль,
Бутылочки казенного вина…
– Чур меня, чур! – прошептала я, перекрестившись. – Прости меня, Ванечка, что так редко вспоминала о тебе и что долго держала на сердце обиду на тебя, на покойника… Только, пожалуйста, не нужно являться мне ночами! Прости и спи с миром!