Она не спросила, зачем он снял власяницу и каким образом очутилась в доме, лишь потупилась и обронила хрипловатым от сна голоском:
— Спаси Христос… А уже утро?
— Нет, боярышня, ночь.
— Что же я проснулась-то? От беда… Будто кто в плечо толкнул.
— Так уснула без ужина! Давай-ка, боярышня, садись за стол, прошу. — Космач придвинул табурет. — Отведай чем бог послал.
— Ой, да Ярий Николаевич! — растерялась Вавила, увидев заставленный тарелками стол. — Чего это вздумал-то? Спать надобно, грех по ночам трапезничать. Коль воды дашь испить, так и ладно будет.
Космач достал из лейки розы, бережно стряхнул воду и вложил ей в руки.
— Это тебе, Вавила. С праздником!
У нее задрожали пальчики и губы, не смогла поднять глаз.
— Ой, да ни к чему, Ярий Николаевич… Не знаю, что и сказать-то… Спаси Христос… А какой праздник-то ныне?
Он усадил ее к столу.
— Целых два праздника. Твое явление — первый! А второй — женский день был, теперь уж вчера. Мы же с тобой как-то раз отмечали, помнишь?
Вавила отчего-то потупилась, отложила цветы и стала перебирать край скатерти.
— А Наталья Сергеевна к тебе не ездит из города?
— Нет, не ездит.
— Даже по праздникам не бывает?
— Не бывает.
Она поверила, улыбнулась не очень-то весело.
— Не хлопотал бы, даром. Помолиться бы да спать. Ведь уснула лба не покрестив…
А сама не сводила глаз с цветов, едва удерживалась, чтобы не потрогать томные, ожившие в воде бутоны.
— Вот накормлю, напою, тогда и спать уложу.
— Мне бы чаю токмо после баньки… Так пить хочется, во сне снилось, будто…
И оборвалась на полуслове, замолчала. Космач включил чайник на рабочем столе, чтоб поближе, принес заварку.
Вавила вдруг насторожилась.
— У тебя травяной или казенный? Казенный так нельзя нам. Когда Христа распяли, чай зацвел, обрадовался.
— Помню я, помню… Потому заварю каркаде, это из цветов египетских.
— Ну, из цветов-то можно…
И опять повисла напряженная пауза. Наконец закипел чайник, и боярышня оживилась, сама налила себе чаю и стала пить живой кипяток — только в кружке не бурлило. Он придвинул рафинад — песка староверы не признавали, а этот хоть не настоящий сахар, но все-таки…
— Ах, добрый у тебя чай, — похвалила с тревожными глазами. — Надо бы с собой взять…
Спохватившись, Космач разрезал торт, положил на тарелку перед Вавилой.
— Угощайся, ты же любишь!
Но она и кружку отставила, замолчала, задумалась, трогая пальцами шипы на цветах. Ему показалось, тревога и настороженность боярышни из-за того, что он грубо вторгся в тайную суть ее жизни, поддался порыву и срезал власяницу.
— Не жалей прошлого, — обронил он, присаживаясь рядом. — Теперь все будет иначе.
— Как будет, токмо Господь ведает, — после долгой паузы вздохнула Вавила и подняла голову. — На все воля Его, что проку роптать? А ведь грешим, фарисеям уподобившись. Дорогой тешилась одной думой, от иных отрекалась, как от искушений бесовых, да вот пришла-то с чем?
Это был некий ее давний, внутренний монолог, и Космач ничего не понял, но твердо знал правило, что задавать вопросы напрямую без толку: из-за чисто кержацкой природной скрытности и сопряженной с ней кротости сразу правду никогда не скажет, а начнешь поторапливать, вообще может замкнуться и унести с собой то, с чем приходила. Надо было терпеливо ждать, когда душа ее оттает, избавится от испуга, вызванного дорогой, чужими людьми и вот этой встречей, привыкнет к новому состоянию и раскроется сама.
— Смотрю на тебя, боярышня — глазам не верю, — осторожно проговорил он. — Повзрослела, расцвела.
— Не ходил к нам давно. Поди, уж седьмой год пошел. — В голосе послышался материнский упрек. — Как весна, так ждем, ждем… Особенно когда паводок схлынет и путь откроется… А потом еще к осени ждем, к началу успенского поста…
Она говорила «мы», чтоб спрятать свои чувства, и, как всегда, задавала вопросы прямо и бесхитростно, а ответить так же было невозможно. Не оправдаешься ведь тем, что он давно не занимается наукой и вступил в непреодолимый конфликт со средой обитания, почему и оказался в глухой деревушке.
— А позвала бы, так пришел, — осторожно намекнул Космач. — Клестя-малой приходил, так и поклона твоего не принес. Подумал, забыли меня в Полурадах.
— Когда он уходил, я на Енисей бегала, — смутилась Вавила. — Но весточку от тебя принес. И оливки принес… Сказывал, вся жизнь переменилась. Токмо не взяла я в толк… Коль ты ученый, так ученый и остался. Должно, Клестиан Алфеевич чего-то напутал.
— Я попал под сокращение, уволили меня, сняли с научной работы.
— Чудно мне… Да и ладно, и хорошо. Взял бы да к нам пришел. Сколь уж успенских постов отпостились?
— Ты прости меня, Христа ради, — повинился он. — Тогда на пути мне Клавдий Сорока встретился. В общем, на Сон-реку водил. Я писал тебе, почему не успел к посту…
— Да слышала я… Ну, посмотрел Третий Рим? Прочел либерею?
— Прочел…
— Еще на Соляном Пути говорили, ты в Карелы ходил, у некрасовских был на Кубани?
— И там был…
— Широко ходил… Знать, иные места облюбовал, а к нам дорогу забыл…
Несмотря на скромность и даже робость, она умела быть беспощадной, выказывая свой ретивый боярский дух.
— Не забыл, боярышня. Сердцем все время в Полурадах.
— Ой, лукавишь, Ярий Николаевич… Из города сюда ушел, а что бы не к нам? Коли уходить от мира, так и от дорог его уходить.
— Чтоб жить в скиту, надо вашу веру принять, образ жизни. Я не готов был, да и сейчас…
— А ты пришел бы как ученый. Раньше-то приходил…
— Понимаешь, мне нельзя как раньше. Ни к вам, ни в другие места…
— А почто нельзя?
— Не занимаюсь наукой. Отлучили меня… А чтобы как раньше, нужен документ, специальная бумага из московского научного центра. Без нее запрещено работать в скитах.
— Боже правый, да кто же запретил?
— Есть правила, закон.
— Раз ты теперь не ученый, на что тебе правила? Мы же не ученые, и потому без всяких бумаг ходим.
Простота и прямота ее аргументов всегда ставили Космача в тупик.
— За мной установили наблюдение, следили, — неохотно признался он. — Пошли бы по пятам, и выказал бы Соляную Тропу…