Бенедиктинское аббатство | Страница: 76

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он блеснул голубоватым светом, который покрыл меня тучей разноцветных искр и успокоил боль моего астрального тела. Затем он исчез.

Я осмотрел себя и ощупал. Да, снова я стал духом, и все было мне здесь знакомо. В продолжение веков я витал в этом призрачном просторе, и мысль моя обратилась к моим друзьям и помощникам. Тотчас несколько духов, освещенных светом, столпились около меня.

— Добро пожаловать, друг.

После краткого обмена впечатлениями, я сказал им:

— Я осужден вернуться к земле и все видеть до того момента, когда члены моей группы умрут и соберутся здесь. Я немедленно спускаюсь в земную атмосферу, ибо вы знаете, что такой дух, как я, не будет ждать принуждения, а знает сам, что ему делать. Хотите ли последовать за мною, мои верные соратники, в зачумленную человеческую сферу, соединиться с каким-нибудь медиумом и помочь мне, когда понадобится. Я чувствую, что увижу многое, что будет мучить мое сердце, и руководитель мой предсказал мне это.

Наш круг сузился, освещенный теперь нежным, розоватым светом; это был отблеск тех чувств верности, которые соединяли нас.

— Ты пойдешь на страдания, а мы оставим тебя одного? — ответили мои друзья. — Когда мы страдали и искупали свои преступления, как люди и духи, разве ты не жертвовал постоянно своим спокойствием, чтобы помочь нам и поддержать нас? Куда пойдешь ты, туда и мы. Только умоляем тебя не поддаваться негодованию, которое повлечет за собой мщение и может повредить тебе.

Мы спустились все вместе в тяжелую, грустную атмосферу земли. Затем я бросил вниз широкую светлую нить, которую материальная смерть вырывает из тела, и она как молния прорезала пространство. Вскоре я почувствовал, что меня потянуло вниз, и увидел свой замок Рабенау.

Там все было облечено в траур, но моя светлая нить влекла меня к моему медиуму, с жизненной нитью которого она слилась, образовав связь, красную, как кровь. Медиумом этим была женщина; она, упав на стул, отчаянно рыдала. Я вздрогнул, узнав Розалинду, которая оплакивала во мне потерю нравившегося ей красивого мужчины, обаятельного и умного человека. Я окутал ее успокоительным флюидом; но сердце влекло меня к сыну, и моя мысль привела в его комнату, куда он удалился, предоставив слугам заботу о моем теле, перенесенном из аббатства.

Этот обожаемый сын, только что оставивший безжизненные останки отца, которого, по его словам, он так любил, стоял у открытого окна. Увы! Он мог обмануть живого слепца; но дух, им не видимый и присутствия которого он не подозревал, понимал суть его мыслей при помощи черного и густого флюида, исходящего из его головы. Он не только не оплакивал отца, но, наоборот, сердце его исполнено было чувства удовлетворенной гордости и удовольствия, что власть им наконец достигнута. Чуть выше над ним отражались передуманные им мысли и перечувствованные перед тем желания: «Если бы я избавился от него? В любви не щадят и отца!»

Дух мой ощутил болезненный толчок, и сердечная артерия, тысячью тонких нитей соединявшаяся с ним, сжалась и почернела.

А я, глупый, думал, что он будет в отчаянии. Он пробовал тонкое лезвие подаренного мной кинжала, чтобы пронзить им сердце, постоянно бившееся только для него одного и уступившее ему даже любимую женщину. Мне было мучительно больно. Всю жизнь я с любовью заботился об этом неблагодарном; он вырос на моих руках и вызывал в моем горячем сердце самые нежные чувства. К чему же тогда послужили любовь, заботы, попечение в течение целой жизни? Мог ли я после этого ненавидеть Бенедиктуса, Санктуса и всю эту предательскую шайку, для которой я был строгим начальником? Чего мог я требовать от них, если здесь поднималась на меня вооруженная кинжалом рука, если он, мой сын, связанный со мною кровью, хотел избавиться от меня; он, для которого билось мое сердце, которого я обожал как единственное наследие, оставленное мне его матерью.

Я хотел бежать, подальше уйти от него, но не мог и почувствовал всю тяжесть наказания, приковывавшего меня к земле. Тщетно говорил я себе: «Ты не первый раз встречаешь этого низкого и подлого духа, это мелкое сердце; во многих жизнях он оскорблял тебя и предавал, и ты все-таки возвращаешься к нему, как скульптор, который хотел бы своей пламенной фантазией оживить свое произведение, а перед ним все только кусок холодного, неблагодарного мрамора. Ты знаешь его и еще огорчаешься. Он не стоит этого. А ведь следить за ним, наблюдать ужасная пытка!» — подумал я, — но, преклоняясь перед неизбежным приговором, овладел собой, глухо ропща на неблагодарного, насмеявшегося над моей любовью.

В эту минуту дверь комнаты отворилась, и вошел высокий, худой человек. Это был отец Бонифаций, капеллан замка, строгий и суровый монах, аскетического вида; по тонким губам и выражению темных, глубоко впалых глаз можно было судить о непоколебимой воле и твердости его характера. Этот человек был мне предан душою и телом. Благодаря своей вере и строгой морали, железной рукой держал он низкую и трусливую душу Курта. Он привык подчинять себе, как духовник, души людей и часто говаривал мне: «Я не променяю свою власть на власть герцога; он повелевает только телом, а я властвую над душой».

Войдя, он благословил Курта и сделал ему знак идти за ним в молельню. Курт повиновался, покорно склонив голову, но я читал его мысль: «Проклятый поп, убирался бы ты ко всем чертям! Из-за твоей неуместной проповеди я не попаду на свидание с хорошенькой служанкой Розалинды».

Отец Бонифаций сел около аналоя с золотым распятием и сказал строго:

— Сын мой, ты понес большую потерю, и сердце твое представляет раскрытую рану. Но, зная твою суетную душу, я подумал, что тебе хорошо будет облегчить ее исповедью, если случайно демон внушил тебе властолюбивые желания, а честолюбие заглушило, может быть, в тебе сожаления об отце, вполне заслуженные покойным. Как верный наставник твоей души, я обязан предписать тебе строжайший пост и воздержание от всяких светских удовольствий. Ты должен пожертвовать значительную сумму нашей святой обители и бедным; затем, по примеру твоей благородной бабки и твоей будущей молодой супруги, в продолжение шести месяцев обязан молиться и оплакивать нашего дорогого усопшего.

Взбешенный таким решением своей невесты, Курт внутренне выругался, но преподобный отец не мог видеть исходивших от его духовного сына черных флюидов, а его телесные глаза видели только, как тот набожно сложил руки на груди и покорно ответил:

— Я готов исполнить все, что вы мне предпишете, отец мой. Сам я не способен думать ни о чем, кроме моей ужасной потери. — Он закрыл лицо руками и прибавил: — Ах, я хотел бы плакать, если бы это не было неприличным для рыцаря!

— Плачь, сын мой, — сказал Бонифаций, возлагая руку на голову лицемера. — Перед духовником своим ты можешь проливать слезы, которые только сделают честь твоему сыновнему сердцу.

— Ах, отец мой, я чувствую себя подавленным огромной ответственностью, выпавшей на мою долю. Мой чудный отец всегда на своих плечах нес бремя жизни, а теперь я, столь недостойный, несовершенный, в сравнении с ним, должен замещать его. Я чувствую себя таким дурным, таким пустым, что молитва не делает меня лучше; а между тем каждый день я читаю Библию и молюсь по четкам, как вы мне предписали, отец мой.