Бенедиктинское аббатство | Страница: 77

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Сын мой, — с важностью ответил патер, — вставай ночью и читай псалмы царя Давида и, подобно ему, почувствуешь облегчение в тяжелые часы.

— У меня есть план, который я повергаю на ваше одобрение, отец мой, — сказал Курт. — После погребения, когда жена моя и бабка отправятся в монастырь, я желаю пойти на богомолье, в простой одежде и босиком, в часовню святителя Бонифация и там, в пещере доброго отшельника, провести несколько времени в посте, молитве и благочестивых размышлениях.

— Достойный агнец моего стада! — воскликнул Бонифаций, поднимая руки. — Благословляю решение, внушенное тебе благочестием.

Почтенный Бонифаций не знал, что это благочестивое намерение было только предлогом и что по близости часовни находилась уединенная харчевня, где Курт забавлялся тем, что соблазнял прелестную девушку, единственную дочь и опору старого слепого хозяина харчевни.

Бонифаций любовался своим «смиренным агнцем», стоявшим перед ним на коленях, и думал: «Я буду держать тебя в руках. Ты слаб и неспособен; я замешу Рабенау и буду управлять всеми делами, а ты будешь исполнять мои приказания и безропотно повиноваться».

Горделивые надежды совершенно овладели им, и он предвкушал уже удовольствие самовольно распоряжаться обширными владениями графства.

А Курт в то же время размышлял: «Как бы мне отделаться от этого стеснительного и скучного попа, который, как мой отец, все еще видит во мне ребенка и захочет силой своей духовной власти мною распоряжаться. Пятнадцать лет он властвует надо мною и давит меня. Надо придумать что-нибудь, чтобы избавиться от него».

Я не мог удержаться от смеха. О, вы, живые! Если бы вы могли видеть, находясь в мирной компании, какие мысли шевелятся за этими гладкими и бесстрастными лбами, вы бежали бы друг от друга.

* * *

С глубоким отвращением я оставил их, чтобы посетить аббатство, поглотившее часть моей жизни, где я много наслаждался и грешил. При виде мрачного, массивного здания, тысяча воспоминаний охватили меня, и мне ясно вспомнился день, когда я, верный ученик приора Антония, впервые переступил этот порог. Быстро, как мысль, спустился я в столь знакомые подземелья и проник в лабораторию. Там, задумчивый, опустив голову на руки, сидел Бернгард, неутомимый исследователь невидимого мира, пытавшийся вызвать из пространства неуловимую, отлетевшую от тела искру.

Я питал искреннюю дружбу к ученому труженику и очень хотел доказать ему, что он вовсе не блуждает в потемках и то, что он ищет, существует в действительности.

Оглянувшись кругом, я увидел в нескольких шагах молодого и сильного монаха-аптекаря, который молча подбирал для сушки пакетики лекарственных трав. Я метнул в него сноп искр, от которых воздух заволновался; поднявшиеся воздушные волны направлены были на монаха, который побледнел и склонил голову. Опустясь на деревянную скамейку, он заснул, вытянувшись и тяжело дыша. По мере того, как члены его коченели, из тела монаха стали исходить массы красноватого и тяжелого флюида; я подставил под эту струю свою разорванную, похожую на пустой мех, жизненную нить, и мгновенно этот красноватый флюид наполнил мое воздушное тело, у которого было все, кроме телесной плотности. Я двигал материализованными легкими и, направив притягательную силу своей мысли на Бернгарда, заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и с ужасом увидел меня. Тогда я сказал ему и написал то, что Санктус передал в своем рассказе. Бернгард упал на колена, и радостные слезы потекли по его тощим, морщинистым щекам.

— Значит, душа переживает разрушение тела и может навещать тех, кто был ей дорог? — спросил он. — Благодарю, благодарю, учитель, что ты дал мне это доказательство бессмертия души.

Он с радостью и тоской прикасался ко мне.

— О, учитель! Ты дал мне доказательство истины здесь, в этой лаборатории, где мы искали ее. Значит, я не заблуждался, работа моя не бесполезна. Господь, Бог мой! Велика милость Твоя! Но будешь ли ты, учитель, иногда приходить и вдохновлять меня?

— Да, — ответил я, пожимая ему руку. — Я приду внушать тебе истины, которых ты ищешь.

Спавший в углу монах заволновался, и я увидел, что он страдает. Я нагнулся к нему и остановил дальнейший приток шедшего еще в меня плотского флюида. Монах успокоился, лицо его приняло свой обыкновенный цвет, и я отстранился. Минуту спустя он проснулся.

Я чувствовал высшее наслаждение в присутствии отца Бернгарда, который оплакивал во мне не покойника, а отсутствующего друга; его сожаления давали теплые и благодатные токи, которые, исходя от его сердца, согревали мое тело, коченевшее от холода, объявшего меня в присутствии моего сына.

«Работай, честный труженик, — думал я, оставляя его и поднимаясь в пространство. — Скоро ты будешь среди нас».

Горячие молитвы моей приемной матери и некоторых друзей снова привлекли меня на землю. Я увидел часовню замка, где совершали последнюю заупокойную службу перед погребением в фамильном склепе видимых останков графа Лотаря фон Рабенау. Церковь была полна народа. На всех лицах видны были глубокая скорбь или грустная сосредоточенность, но поверх этих молитвенно склоненных голов читались их мысли. Один думал о готовившейся охоте, другой о пиршестве, третий о возлюбленной и о том, как лучше обмануть ревнивую жену, и, наконец, четвертый, закрывавший рукою смоченные, надо думать, слезами глаза, занят был мыслью о том, упомянута ли где-нибудь крупная сумма, взятая у покойного взаймы, и не потребует ли ее сын; в противном случае, она может остаться приятным воспоминанием о великодушном графе, который одолжал всегда на слово.

Но я скоро забыл про этих безразличных мне людей и сосредоточил внимание на Курте, который стоял рядом с герцогом, недалеко от катафалка, упиваясь честью, оказываемой ему государем, и нисколько не сожалея обо мне.

Дух мой вздрогнул от гнева. Отчего не мог я сказать ему:

— Низкая, презренная душонка! Ты унижаешься перед герцогом, который по благородству нисколько не выше Рабенау!

Нет, у моего сына не было и тени гордости моей кровью, которая текла в его жилах. Лакейская душа, спина, созданная для того, чтобы гнуться перед всем, что считал выше себя, он слушал каждое слово герцога, как Евангелие, запечатлевая его, как священное воспоминание в своем сердце, столь же пустом и глупом, как и слова, с которыми герцог обращался к нему.

— О! Глупый, — думал я. — Если бы ты знал, что никакое положение, ни происхождение не даст врожденного благородства, возвышенной натуры; безразлично, бьется ли это сердце под сермягой крестьянина, или под рыцарскими латами! Несмотря на имя, могущество и богатство, оставленные тебе, мое тело не успело еще остынуть, как уже твоя душа, зная свое место, стала холопствовать перед герцогом, злым и презренным, как и ты, человеком.

Чего бы я не дал, лишь бы убежать от той низости, на которую беспрестанно наталкивался; но, по воле моих руководителей, я оставался около живых и присутствовал при погребении. Я видел, как уезжали в монастырь Розалинда с моей матерью, и сопровождал Курта, когда он, в грубой рубашке, босой и подпоясанный веревкой, отправлялся на богомолье, получив благословение отца Бонифация, во время пути он развлекался мыслями о хорошенькой дочке старого трактирщика, когда он достиг леса, окружавшего часовню и пещеру отшельника, я опередил его и увидел бенедиктинского монаха, читавшего молитвы на могиле, оказавшейся могилой отшельника, умершего несколько дней тому назад. Я тотчас узнал его; это был молодой еще монах, по имени брат Лука, хитрый и лукавый, и кроткий перед сильными; он знал Курта и при его появлении выказал перед богатым графом собачье смирение, на которое тот ответил не меньшим почтением к представителю Церкви.