Может быть, и собачку подключим для полноты картины?
Известие о собачке несколько озадачило Гжеся.
— Мне кажется, что собачка — это перебор. Извращение, если называть вещи своими именами. А во всем остальном…
Подумай хорошенько.
— Уже подумала. Ты не просто дурак, ты дурак клинический.
Лена вылезла из ванны и гордо прошлепала мимо Гжеся, оставляя мокрые следы на полу. Если Гжесь бросится их подтирать (чего за ним отродясь не водилось), все будет хорошо. И Роман Валевский еще объявится в ее жизни. Самым неожиданным, самым волшебным образом… И все объяснит ей. Или не станет ничего объяснять, но все равно объявится. Она даже не успела додумать эту мысль до конца, а Гжесь уже орудовал тряпкой. Так сосредоточенно и самозабвенно он до сих пор делал только одно: занимался любовью.
…Роман объявился во вторник. После очередного блицкрига с видеодвойкой на подоконнике. Теперь Гжесь вел себя осмотрительно, он больше не напоминал ни о гипотетическом любовнике, ни о дружной шведской семье. Он решил действовать старыми испытанными методами: шантаж и порча оставшихся в живых предметов обихода.
После блицкрига последовал звонок Лениного хозяина, Гусейна Эльдоровича, обходительного и напомаженного прохиндея с двумя высшими образованиями, двумя семьями — русской и азербайджанской, двумя любовницами и двумя гражданствами. Гусейн вызвал ее на работу по делу, не требующему отлагательства. Всю дорогу до «Маяковской» Лене мерещились ужасы из за выпавших из поля зрения тысячи ста двадцати рублей. В пятницу она так и не смогла свести концы с концами и решила перенести этот щекотливый вопрос на среду. Среда, четверг и пятница — ее дни, а значит, будет время, чтобы покрыть недостачу.
Но дело было совсем не в жалкой тысяче. Дело было в том, что Роман Валевский напомнил ей о себе. Нет, он не пришел сам, как тайно надеялась Лена. Он прислал вместо себя огромного, грубо сколоченного детину с недалекой физиономией терминатора. Прохиндей Гусейн обращался к нему с таким почтением, что даже неискушенная Лена поняла: детина из органов.
И детина пришел по ее, Ленину, душу.
Он не стал церемониться с ней, он даже не удосужился спросить ее имя. Он просто вывалил перед ней снимки. И на каждом из них… На каждом из них был Роман! Снимки с завидным упорством повторяли друг друга, разве что бесстрастный объектив чуть смещался, слегка изменял ракурс. И что-то в этих снимках было не так. Вернее, не так было с самим Романом. Его глаза больше не принадлежали ему, хотя в них и сохранилась медовая, приглушенная ленца. И рот, и подбородок, и волосы, упавшие на лоб.
Это были просто глаза, просто рот, просто подбородок, просто волосы, упавшие на лоб. Но они существовали отдельно — и от лица, и друг от друга. Они могли принадлежать кому угодно и не принадлежать никому, как засиженная мухами литография английского гвардейца в меховой шапке.
Они могли принадлежать кому угодно, — уцененный товар, осколки сломанной головоломки…
— Что с ним? — Неужели это ее собственный голос — такой равнодушный, такой отрешенный?
— Вы его знаете? — неожиданно смягчился детина.
Нет, она не знала этого человека. Она знала другого, но не этого.
— Нет… Я не знаю его. То есть… Я его видела. Я его не знаю, но видела. Он покупал у меня одеколон, вечером в пятницу.
— И вы его запомнили.
Снимки все еще оставались в Лениных руках, они обвили запястья, веригами повисли на щиколотках и теперь тянули ее на дно омута. Через секунду в рот набьется песок, и уже не останется сил на то, чтобы спросить:
— Что с ним? С этим… С этим человеком?
— Ничего. Он погиб.
Ничего. Он погиб. Как все просто… Лена больше не помнила ни вопросов милицейского терминатора, ни своих ответов на эти вопросы. Кажется, она что-то отвечала. Кажется… Довольно складно, нанизывая предложение за предложением. Выдавая так нужную следствию информацию.
Для случайного свидетеля она была настоящей находкой, это отметил даже Гусейн Эльдорович, стоило ему оправиться от кавалерийского наскока детины из органов.
Добрейший Гусейн не стал грызть ей плешь злосчастной недостачей, наоборот, проявил чуткость и отпустил ее до четверга:
«Вам нужно отдохнуть, дорогая. Что-то вы неважно выглядите».
Хорошая идея — отдохнуть. Интересно, когда она спала в Его квартире на последнем этаже — был ли Он жив? Или уже мертв?.. И будут ли оплакивать Его маленькая сучка с неизвестной Сильвией? И будет ли торжествовать телефонная фурия?
И сама Его смерть, связана ли она с джентльменским договором, на который намекал автоответчик?
Впрочем, теперь это не имело никакого значения, и Лена торжественно поклялась себе никогда не вспоминать о Романе Валевском. Да и вспоминать по большому счету было нечего. Кроме эротических фантазий у кромки танцевального поля. Они не были любовниками, они даже не выпили вместе чашки кофе, они и виделись-то всего несколько минут. Стоит ли из-за нескольких минут разваливать и без того нескладную жизнь? В конце концов, Гжесь не так уж плох, хотя и ленив и бесперспективен, как добытчик. Но он не стал альфонсом, а при его внешних данных уже давно мог бы найти себе какую-нибудь не слишком притязательную директрису оптовой базы…
Да, отдохнуть — самое время. Довольно с нее смертей. Всех и всяческих. Пусть эта — не имеющая к ней никакого отношения — будет последней.
Но смертей оказалось совсем не довольно. Стоило ей только вернуться к себе на Васильевский: груженной, как мул, примерной женой. Килограмм мудрой и всепрощающей гречки, домовитые развесные макароны, экономные огурцы в стеклянной банке, кроткий кетчуп и жаждущая суровой мужниной ласки корейская морковка.
Гжесь встретил ее притихший и торжественный.
— Звонил мэтр, — тоном заговорщика сообщил он. — Завтра мы едем в Ломоносов. К двенадцати часам.
— Отлично, — Лена сама удивилась тому, как бодро прозвучал ее голос. — Чем порадуем детишек на этот раз? «Маленькой Бабой-ягой» или «Кашей из топора»?
— Да радовать особенно нечем. И радоваться тоже. Нужно поехать в местный морг и опознать тело.
— Чье тело? — Гречка и макароны вывалились из Лениных рук, а Гжесь даже не удосужился поднять их.
— Твоей подружки. — Он неожиданно подмигнул Лене. — Афины Филипаки.
…Ну, конечно же, он назывался совсем по-другому, этот ветер.
Он назывался совсем по-другому, и в нем не было никакого намека на седловину между Тулоном и Монпелье. И никаких запоздалых зимних сожалений о кипарисовых аллеях. Которые так и не смогли защитить от холодов долину Роны.