Девочка и сама была поражена безмятежностью, словно исходившей от стен комнаты. Если уж суждено одиночество, то лучше, чтобы оно было окрашено цветением и благоуханием.
Да, именно цветением и благоуханием: из приоткрытого окна открывался прекрасный вид на огромные сады со множеством деревьев и цветов.
Вдруг снизу до Мины донеслись громкие радостные крики.
Она подошла к окну.
Наступило время рекреации, и около тридцати девочек выбежали во двор, чтобы как можно веселее провести этот час — долгожданный солнечный луч во мраке нескончаемых уроков.
Двор был посыпан песком и обсажен липами и кленами.
Сквозь листву деревьев, как через колышущееся покрывало, Мина наблюдала за тем, как бегает, играет, прыгает, резвится на все лады шумная стайка.
Старшие девочки гуляли парами в отдаленных уголках. О чем говорили эти четырнадцатилетние сердца и уста?
О, как бы она тоже хотела иметь подругу! Ей можно было бы поведать сердечную тайну, которую не захотел выслушать братец Жюстен.
Однако громкий смех, радостные крики младших девочек подействовали на нее совсем не так, как соболезнующие взгляды старинной подруги г-на Мюллера. Воспоминания первых лет жизни вдруг проснулись в ее душе. Она снова увидела домик в Ла-Буе, мамашу Буавен, бело-черную корову, поившую таким вкусным молоком, какого она нигде больше не пила; доброго кюре, которому исполнилось шестьдесят четыре года, когда она с ним рассталась, а теперь уж ему, должно быть, все семьдесят. Стоя у окна, она подумала, что многие из этих богатых девочек, гулявших и шептавшихся по углам, были бы очень рады занять такую же, как у нее, отдельную комнату в этом аристократическом пансионе. Наконец, она подумала о славных людях, которые подобрали ее на дороге, нищую, одинокую, осиротевшую, и привели в этот дом, подняли на такую высоту! Она вспомнила о святой женщине — матушке Корби, о доброй сестрице Селесте, о славном старике-учителе и, конечно, о Жюстене! Она видела, что он плачет, чувствовала, как дрожит его рука; целуя ее в лоб, он так нежно шепнул ей: «Смелее, дорогая Мина! Полгода пролетят очень скоро!»
Тогда… Тогда она решила, что ее сожаления — всего лишь эгоизм, что ее печаль — всего лишь неблагодарность. Она огляделась, увидела чернила, перо и бумагу, взяла все это в руки и села за стол. Она написала домой в предместье Сен-Жак трогательное письмо; она благодарила и благословляла своих благодетелей.
Письмо пришло вовремя. Несчастный Жюстен изнемогал. Этого привета от девушки оказалось довольно, чтобы вывести его из того состояния, в какое он впал после отъезда Мины.
А какое это было мрачное путешествие, когда он со старым учителем возвращался домой!
Они пошли пешком по живописной дороге, надеясь отвлечься или хотя бы молча поразмышлять.
Друзья не обменялись ни единым словом; их можно было принять за изгнанников, бредущих наугад, не знающих цели своего пути.
Господин Мюллер, бодро державшийся перед Миной, теперь, оставшись наедине с Жюстеном, совсем потерялся.
На полпути из Версаля в Париж он попросил ученика поддержать его, хотя раньше обещал ему свою поддержку.
Когда они возвратились домой, там царило отчаяние: то был вечер траура.
Если бы Мина уехала навсегда, если бы ей грозила смертельная опасность, если бы она умерла, ее оплакивали бы так же, как теперь, когда она была всего в пяти льё от Парижа, живая и невредимая.
Старик в присутствии женщин вновь обрел потерянное было мужество и попытался их утешить. Но он был неловок — чувствовал, что его слова не достигают цели, что он говорит неискренне, не от души; он не выдержал и зарыдал вместе со всей семьей.
Да, семьей: разве не была Мина членом их семьи?
Тогда г-на Мюллера стали обвинять в том, что он недостаточно обдумал свой план, удалив девушку; что он слишком легкомысленно поторопился с исполнением этого плана; что он ускорил ее отъезд, когда в этом еще не было нужды; что можно было поместить сироту в парижский пансион и видеться с ней ежедневно. На него взвалили ответственность за последствия этого события — всем казалось, что общее горе уменьшится, если переложить вину на доброго г-на Мюллера.
Славный старик выслушал эти запоздалые упреки, с нечеловеческим героизмом взвалил их на свои плечи и ушел как козел отпущения, уносящий на себе грехи всего племени.
Как только г-н Мюллер ушел и трое несчастных остались одни, на них словно навалилась беспросветная тоска первых лет совместной жизни в Париже: она была похожа на летучую мышь, раскинувшую свои траурные крылья и бесшумно парившую над ними!
В самом деле, с отъездом веселой девчушки стены дома снова померкли, наводя тоску, как опустевшая клетка певчей птички.
Все в доме помнило Мину и словно говорило: «Она была здесь! Ее больше нет!»
Мать!
Мать всегда имела девочку под рукой; ей даже не было нужды звать Мину; минуло шесть лет с тех пор, как г-жа Корби, желая облегчить участь своей больной дочери, переложила на маленькую Мину заботы по ведению хозяйства. Она полагалась на нее больше, чем на родную дочь. И теперь у нее разрывалось сердце при мысли, что гибкой тростиночки, на которую опиралась ее старость, больше нет рядом.
Сестра!
Сестра, тщедушная и болезненная, не засыпала вечером, если не услышит голосок прелестного маленького существа, одним своим появлением заставившего ее поверить в то, что можно в этом мире любить кого-то, кроме матери и брата, заставившего ее почувствовать вкус к жизни. Сестра забывала, что Господь обделил ее милостями, когда думала о радостях, которые он дает другим; она привыкла к тому, что вокруг нее, почти всегда неподвижно сидящей на одном месте, вертится, бегает, прыгает этот зажженный порох, что зовется ребенком.
И брат!
Бедный Жюстен, снова ставший унылым школьным учителем, — разве он не больше всех страдал без Мины?
Когда он вернулся в свою комнату, ту самую, что показалась Жану Роберу и Сальватору такой девственно-чистенькой, перед его мысленным взором были прежние голые стены, пустой камин — мрачное зрелище, символ ушедших радостей, потерянных надежд.
Он, не раздеваясь, бросился на кровать и выплакал все слезы, долго сдерживаемые в присутствии матери и сестры.
Еще бы! Ведь он не увидит, не услышит больше эту девочку, утреннюю птичку, своего соловья, своего жаворонка, будившего его песней по утрам в один и тот же час; этого ангела, который перед сном, прежде чем сложить крылышки, подставлял Жюстену свой чистый лобик! Боже мой! Боже мой!
Какую страшную ночь он провел и какое мрачное пробуждение ждало его на следующее утро!
К счастью, как мы сказали выше, от Мины пришло письмо. Это была величайшая милость на трех страницах, восхитительная песнь.
Девушка просила у них прощения за свой отъезд, словно она, силой увезенная в Версаль, была в этом виновата!