Анук, mon amour… | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Причем здесь лягушка, Анук?

– Лягушки жрут слизняков, – меланхолично говорит Анук. – Терпеть не могу слизняков.

Анук не делает ровным счетом ничего, чтобы стряхнуть улитку с ботинка, и слизняк благополучно перебирается на левый нос «камелота», украшенного виноградным листом. В то дождливое лето на винограднике было полно улиток, они прятались на внутренней стороне листьев, они свисали гроздьями, в темноте гроздья улиток можно было принять за гроздья винограда. Так говорила Анук, а мне оставалось только верить ей: я никогда не ходил на виноградник после захода солнца. Во всяком случае, в то дождливое лето.

Но лягушки не жрут слизняков.

– Лягушки не жрут слизняков, Анук…

– Жрут.

Убеди меня в этом, Анук. Никаких особых аргументов не требуется. Просто положи мне ладонь на затылок, там, где шрам, – просто положи, и я поверю во что угодно. В то, что лягушки жрут слизняков, в то, что рядом со мной сидит двадцатилетняя Линн; в то, что фильм, который идет сейчас, и есть «Лифт на эшафот». И в то, что «Жанна Моро, актриса» была когда-то «молоденькой Жанной Моро».

Это ведь не составит для тебя труда, Анук. Просто положи ладонь.

– Это неважно, Гай, – голос Анук прячется в шелесте поп-корна, так же, как улитки из нашего детства прятались на внутренней стороне виноградных листьев. – Это неважно. Стоит только найти лягушку, и все сразу встанет на свои места.

Иди ты к черту, Анук, моя девочка.

«Терпеть не могу слизняков», – уж не ко мне ли это относится?.. Иди ты к черту.

Я поворачиваю голову в сторону Линн, юной Линн. Линн поглощена фильмом, знать бы, кому она так сопереживает. В моем фильме сопереживать некому, разве что спящей дуре-блондинке, жене Мишеля Пикколи, или как там его. Но сопереживать спящим – последнее дело. Чтобы им ни приснилось – это всего лишь сон. Интересно, как выглядит смерть, если она приходит к тебе во сне?.. Наверняка это что-то несущественное, что-то такое, о чем сразу забываешь. Или делаешь вид, что забыл. Волчок, бывший когда-то предсердием часов, подойдет для этого как нельзя лучше.

Анук не снилась мне ни разу, хотя я постоянно думаю о ней. Мне снились ее сны, это да. Но сама Анук никогда не утруждала себя личным присутствием. Даже Французской Синематеке в этом отношении повезло больше, единственный вывод, который можно сделать, – Анук сюда захаживает. Покупает поп-корн (монеты из рюкзака для этих целей не подходят, но вполне возможно, что Анук расплачивается именно ими; если уж Линн выглядит двадцатилетней, то почему бы какому-нибудь песо не прикинуться франком – в руках Анук?).

Анук покупает поп-корн и устраивается на любом ряду. И забрасывает ноги на спинку сиденья – точно так же, как сейчас.

Едва подумав об этом, я вдруг понимаю, что Анук за моей спиной больше нет. И я, как всегда, оказываюсь к этому не готов. Не очень-то вежливо оставлять женщину, с которой пришел в кино, прямо посреди сеанса, но – если дело касается Анук – ни о какой вежливости и речи быть не может. И речи быть не может, чтобы извиниться перед типом в кургузом пиджаке и футболке, которому я едва не отдавил ноги. Тип оккупировал крайнее в ряду кресло, кургузый пиджак выдает в нем любителя «jazz afro-latino», а футболка – страсть к сиесте в гостиничном номере без кондиционера. И к женщинам с универсальным именем «Мария». Под ногами у меня то и дело слышится хруст: улитки, ничего другого мне в голову не приходит.

Анук нигде нет.

Все как обычно.

Анук нигде нет, но и возвращаться к Диллинджеру не хочется. Я выкуриваю сигарету в туалете, обдавая дымом собственное отражение в зеркале. Ничего нового я в нем не нахожу, Анук не может изменить меня, как Линн или монеты из рюкзака, я ей не по зубам, бедный сиамский братец. Но торжество длится недолго, кто знает, какие сюрпризы может преподнести Анук, с ней ни в чем нельзя быть уверенным. Почти раздавленный этой мыслью, я плетусь обратно в зал и застаю Мишеля Пикколи в тот самый момент, когда он пытается сунуть дуло раскрашенного револьверчика себе в рот. Знаем мы эти штучки, пуля, которую ты собираешься выпустить в себя, обязательно прикончит кого-нибудь другого.

Я предупредителен с типом в кургузом пиджаке (афро-латинский джаз может согреть душу кому угодно); пардон, мсье, мне нужно пройти на свое место. Тип цыкает зубом и извлекает из закопченных недр трахеи странное звуковое сочетание, что-то похожее на «kothbiro», – в жизни не слышал такого слова: ни в осуждение, ни в оправдание. Возможно, женщины с универсальным именем «Мария» разбираются в подобных – странных – звуковых сочетаниях лучше меня.

Еще более предупредителен я с Линн, но не с двадцатилетней, а с той, которая привезла меня во дворец Шайо. Двадцатилетняя Линн исчезла, вместо нее я снова вижу Бабетту из букинистического, единственное предназначение бус из янтаря – скрывать морщины на ее шее.

Я благодарен постаревшей Линн за то, что наваждение закончилось, – и в знак благодарности легонько жму ее руку. Линн отвечает таким же легким пожатием, ничего, кроме сожаления, в нем нет. Сожаления о давно ушедшей молодости, о безветренном дне где-нибудь в окрестностях Сен-Мало или Довиля, интересно, что поделывает сейчас корзина для пикника, которая сопровождала Линн в окрестности Сен-Мало или Довиля?.. Ни один вымпел на спасательной вышке не вздрогнет, ни одна песчинка не сдвинется с места, солнце повисло в зените, – молодость всегда кажется одним безветренным длинным днем.

Сеанс окончен.

– Вам понравился фильм, Кристобаль?

– Очень, – вдохновенно вру я.

– Я рада.

Но никакой особой радости на лице Линн незаметно. Напротив, она явно чем-то обеспокоена.

– Что-нибудь случилось, Линн?

– Кольцо… Я потеряла кольцо.

Я перевожу взгляд с расстроенного лица Линн на ее расстроенную руку – туда, где совсем недавно обитало кольцо. Теперь на безымянном пальце остался лишь след от него: светлая полоска кожи.

– Вот черт, – я пожимаю плечами. – Давайте его поищем. Как оно выглядит?

Жалкие уловки, я прекрасно знаю, как выглядит кольцо.

– Белое серебро, – Линн готова хлопнуться в обморок. – На передней стенке – гравировка. Символы по бокам…

Битых полчаса я ползаю под креслами, то и дело натыкаясь на высохшие ноги Линн. Полчаса вполне достаточный срок, чтобы прояснилась история кольца. Оно было подарено Линн много лет назад, в день помолвки. Впрочем, Линн не совсем уверена, что это был день помолвки, но то, что день был безветренным, – за это Линн может поручиться. Линн не говорит, кто подарил ей кольцо, – явно не погибший писатель и не здравствующий министр-джазмен, и даже не испанец, бежавший от Франко. Самые важные имена никогда не произносятся вслух.

Кольца нигде нет.