Именно в той одежде, в которой ты нарисовал их, Лукас Устрица.
От них остался только портрет, прекраснее которого я не видел в жизни, клянусь!..
А потом наступил черед монастыря Святой Терезы. Три монахини и три послушницы разрешились от бремени в один и тот же день. Они родили шестерых младенцев мужеского пола. Все младенцы оказались мертворожденными, а настоятельница монастыря повесилась перед алтарем, который украшал написанный тобой триптих, Лукас Устрица. Ступни матери-настоятельницы смотрели на правую створку триптиха — “Избиение младенцев”…
Признайся, ведь эти шесть мертворожденных произросли из твоего семени, Лукас Устрица! Дьявольского семени, будь ты проклят! В который раз я говорю тебе это?.. Не знаю, может быть, ты и пальцем их не тронул, может быть, это семя капало с кончика твоей кисти — а скорее всего так и было, я уже ничему не удивляюсь.
Никто не служил мессу по Христовым невестам, да и были ли они Христовыми невестами, если ты так легко соблазнил их? И так легко ушел от возмездия: ты успел стать святым для всего города, люди поклонялись твоим доскам, как никогда не поклонялись господу. Толпы зевак торчали под окнами твоей мастерской, в надежде увидеть хотя бы кусочек алтаря, который ты писал для церкви Святой Агаты.
Апокалипсис, вот что ты писал.
И все знали об этом. И все холодели от этого. И дождаться не могли завершения работы.
Ты никого не пускал к себе, Лукас Устрица. Никого, кроме рыжеволосой Катрин, дочери бургомистра, первой красавицы города. Она была влюблена в тебя, об этом знали все, об этом толстая кухарка Ханна нашептывала рыбам на лотках. Бедняжка Катрин! Она влюбилась в тебя еще до того, как ты нарисовал ее портрет с кошкой на коленях. Влюбившись в тебя, она еще не знала, что ее ждет смерть. Утонула — так же, как и юный Иос.
Вот только сына одноглазого Рогира так и не нашли, а рыжеволосую Катрин — нашли. Но сначала…. Что оке было сначала?
Сначала была Дева Мария.
Дева Мария, которой тоже было уготовано место в твоем Апокалипсисе.
Ты написал ее с влюбленной Катрин.
С мертвой Катрин.
Никто не знает точно, утонула ли она или утопилась, потому что ты отверг ее, Лукас. А может быть, ты сам подтолкнул несчастную к этому шагу: ведь тебе нужна была идеальная натурщица…. Так или иначе, но Катрин исчезла вечером, забыв покормить свою кошку.
Кошка промяукала всю ночь — так рассказывал сам бургомистр, — а наутро у нее выпала шерсть. День спустя, у плотины, рыбаки нашли одежду Катрин, а еще три дня спустя — и саму Катрин. И знаешь, что еще они нашли рядом с телом, Лукас?
Маленькую дощечку с разведенными на ней красками. Твою дощечку.
Признайся, Лукас Устрица, ведь ты с самого начала знал, куда морские воды вынесут тело дочери бургомистра. Ты всегда оказывался в курсе, не было случая, чтобы чужие смерти забыли назначить тебе свидание. А может быть, ты сам выбрал это место у подножия дюн на северной оконечности города? Море, небо и песок создают там необычайно мягкое освещение, ты сам любил говаривать об этом.
Я так и вижу эту картину: мертвая Катрин у самой кромки воды, прикрытая лишь своими волосами. Кожа, облепленная рыбьей чешуей, — ее так и не смогли отодрать; ракушки, что есть силы уцепившиеся за рыжие пряди, — их так и не смогли отодрать. Она была первой красавицей города, но после смерти стала еще прекраснее.
О, как была прекрасна мертвая Катрин, когда ее отпевали в церкви Святой Агаты. Церковь не могла вместить желающих попрощаться с дочкой бургомистра, там были все. Все, кроме тебя, Лукас.
Странно, но никто даже не побеспокоился, чтобы одеть ее: нагота Катрин была такой целомудренной, что любая одежда на ней выглядела бы святотатством. Впрочем, святотатство все-таки свершилось: оно исходило ото всех — от мужчин и женщин, пожиравших Катрин глазами. Женщины…. Женщин обуревала яростная, неприкрытая, почти животная зависть: им всем хотелось быть такими же божественно прекрасными, как Катрин. Они бы продали душу дьяволу, лишь бы на одно мгновение стать такими же, как она. Я видел это в самой глубине их остановившихся зрачков. И моя жена, моя маленькая женушка, моя Урсула, — ее тоже не миновала чаша сия. Она хотела быть на месте дочери бургомистра, — клянусь, я сам видел это! Зависть так свела Урсулины пальцы, что, когда мы вернулись из церкви, я даже не смог сразу разжать их. А когда разжал, то увидел глубокие порезы от ногтей — порезы с ровными краями; в их глубине стояла тягучая кровь. Ее цвет понравился бы тебе, Лукас, — точно такой же по цвету была застежка на плаще Девы Марии в твоем алтарном Апокалипсисе…
Все эти месяцы я, как мог, оберегал от тебя свою жену: ты должен был писать наш портрет еще в сентябре, но я перенес сеансы на декабрь, а потом — на март. Если бы ты только знал, чего мне это стоило! Я был единственным, кто смутно чувствовал исходящую от тебя угрозу. Почему я был единственным? Почему кроткий Господь смотрел на тебя именно моими глазами?.. Я никогда не узнаю этого. Я никогда не узнаю, как тебе удалось овладеть городом — но это случилось. Он созрел, как плод, и упал к твоим ногам, Лукас Устрица. Ты нарисовал почти всех его жителей, всех его рыб, всех детей, все булыжники и вывески, все кружева и перстни, все волынки и мушкеты, — ты старательно выкачал из города жизнь и переместил ее на свои чертовы доски.
На свою главную чертову доску (господи, прости меня!) — алтарь для церкви Святой Агаты.
Апокалипсис.
Все ждали, когда он займет свое место в церкви, это было единственным, о чем говорили в городе весь апрель и самое начало мая. Все хотели увидеть Апокалипсис твоими глазами — единственными глазами, которым верили… Все хотели увидеть Апокалипсис и уцелеть. Но так не бывает, когда имеешь дело с концом света, — и получилось, что только я один знал об этом.
Я один.
Почему Господь выбрал меня для этого знания?
И почему, понимая неизбежность беды, которая пришла в наш город вместе с тобой, — больше, — предчувствуя беду, я ничего не сделал, чтобы спасти его? Да что там город — чтобы спасти хотя бы собственную жену, маленькую Урсулу с ямочками на щеках и ребенком под сердцем. Нашим ребенком.
Или он тоже был твоим, Лукас Устрица?
Почему я не смог никого спасти?
Но ведь и Иисус не смог спасти себя, хотя и знал заранее обо всем. И о поцелуе, и о Варавве, и о платке Вероники… Иисус знал — и ничего не сделал. Таким был его путь. Таким стал и мой путь.
Освящение алтаря было назначено на вторую среду мая. А накануне я уехал. Я был единственным, кто уехал. Я мог остаться в городе еще на день, дела не торопили меня. Но я уехал с печатью молчания на устах. Урсула проводила меня до дверей, я до сих пор помню, как она нетерпеливо переступала теплыми от сна пятками, я до сих пор вижу это. Я до сих пор вижу ее округлившийся живот. Я ждал, что моя женушка скажет мне: “Зачем ты едешь, Хендрик, останься…” Так она говорила всегда.