Марич вернулся через пять минут.
— Ну как? — сочувственно спросила я.
— Пожалуй, вы оказались правы. Он не пустил меня вовнутрь. Сослался на нездоровье, — Марич хотел ухватить меня и не мог, и это выводило его из себя.
— Вот видите. Всегда нужно верить людям, даже рыжим.
Договорить я не успела: в конце улицы показался допотопный снегиревский “Москвич”. Еще никогда я не радовалась ему так сильно. “Москвич” издал призывный гудок, и я поднялась.
— До свидания, капитан. Сегодня подвезти не сможем, увы.
…Только захлопнув дверцу “Москвича”, я почувствовала себя в безопасности. Вечная крошка Алсу, нещадно эксплуатируемая Снегирем, показалась мне Монтсеррат Кабалье и Марией Каллас в одном лице: наконец-то я могу расслабиться!
— Опять этот хрен, — проворчал Снегирь, поворачивая ключ зажигания. — Что это он к тебе приклеился, как банный лист к заднице?
— У него работа, Лаврентий. У нас тоже. И большая.
На лице Снегиря отразилась борьба чувств.
— Сначала скажи: да или нет?
— Да! — заорала я на весь салон и бросилась Снегирю на шею. — Да! Картина наша, Лавруха! Снегирь целомудренно отстранился.
— Я бы на твоем месте так не радовался. Картина его?
— Говорю тебе — картина наша!.. к Через минуту я уже рассказывала ему о визите к Гольтману во всех подробностях. Лавруха лишь вздыхал и недоверчиво качал головой: все происшедшее показалось ему несусветной опереточной глупостью.
— Он шизофреник? — с надеждой спросил у меня Снегирь.
— Шизофрения, навязчивые мании, пляска святого Витта — какая разница, если он поклялся мне нигде не упоминать о картине. Тем более что через неделю его не будет в стране.
— Сегодня поклялся, а завтра… Я не дала Снегирю договорить.
— Ты не понял, Снегирь? Он боится картины. Он даже не заявил ее в розыск… Он смертельно ее боится.
— Как можно бояться картины? — здесь Снегирь лукавил: мы ведь тоже в какой-то момент испугались ее.
— Но ведь и нам было не по себе, когда ты снял последний слой…
— Это совсем другое, Кэт. Это не страх, это священный трепет перед великим. От великого всегда за версту прет опасностью, и только потому, что мы не можем понять, как это сделано. А обвинять картину в убийстве — пусть с этим разбираются психиатры.
— Но ведь его драгоценный дядя умер.
— От инфаркта.
— И Быкадоррв умер от инфаркта… И оба они имели дело с картиной.
— Мы тоже имели дело с картиной, но, как видишь, живы, здоровы и довольно упитанны, — Снегирь сказал именно то, что я хотела услышать.
Я услышала и успокоилась окончательно.
— Значит, он принял тебя за оживший образ? — перевел тему Лавруха.
— Представь себе, — рассмеялась я.
— Клиника. А ты?
— Я не стала его разубеждать. Просто припугнула, вот и все. Надо же извлекать какую-то выгоду из нашего сходства.
— Думаешь, он будет молчать?
— Уверена. Мент уже пытался к нему прорваться, но он просто не открыл. Сказал, что болен. Он будет болен до самого отъезда, или я ничего не понимаю в людях. Так что можно смело готовить “Всадников” к продаже…
— Для начала нужно выяснить, не была ли она украдена раньше.
— Снегирь, ты зануда! Ванька же читал нам свеженькую статейку из “Вестника…”. Она, между прочим, датирована маем месяцем. Там говорится всего лишь о трех известных работах Остреа! О трех. А в мае Гольтман был уже мертв, а его племянник…
Я осеклась. В мае Гольтман был три месяца как мертв, а его племянник изъял картину из коллекции и спрятал где-то на чердаке, если верить его словам. Ограбление произошло в июле, когда обчистили несколько комнат особняка: именно там располагалась вся коллекция. Но как можно было украсть картину, находящуюся на чердаке, спрятанную под хламом, — то есть в месте, где ее не должно быть по определению? Только в одном случае — если кто-то целенаправленно искал именно ее. Почему я не спросила об этом Гольтмана? В любом случае, теперь я этого не узнаю. Но ведь Быкадоров нашел ее, и нашел на чердаке…
Это была неудобная мысль. Но я поступила с ней так же, как обычно поступала с неудобными мыслями. Я просто выкинула ее из головы.
* * *
Гольтман уехал.
Убрался в свой Эссен. Ровно через неделю после нашего с ним разговора. Лавруха, издали наблюдавший за ним в Пулкове, подтвердил это. Теперь руки у нас были развязаны. И мы смогли наконец-то заняться картиной. Только ей.
Для начала необходимо было придумать легенду ее возникновения в “Валхалле”. Версия со старушкой из Опочки выглядела несколько приземленно, и тогда мы решили совместить две истории: о старушке (в новой редакции она оказалась покойной бабушкой Снегиря) и о Второй мировой войне. Месяц мы убили на изучение всех возможных источников, Лавруха даже затерся в комиссию по возвращению культурных ценностей, а я, с помощью Динки Козловой, подняла эрмитажные архивы, касающиеся голландцев.
Мы потратили уйму денег на факсы во все крупнейшие галереи мира: шведских денег от “Зимнего утра” хватило ненадолго, и Лаврухе пришлось продать свой “Москвич”, а мне — недавно купленную стиральную машину “Аристон” и музыкальный центр.
— Я без колес как без рук, — ворчал Лавруха.
— Зачем тебе руки, ты ведь уже год ничего не пишешь, художничек! — урезонивала его я.
— А женщин обнимать, Кэт? Под юбки к ним забираться…
— Потерпи, продадим “Всадников” и купим тебе “шестисотый” “Мерседес”.
— Не нужны мне бандитские машины. Мне бы что-нибудь скромное, трехдверный джипик, например.
— Будет тебе джип, а также белка и свисток…
С каждым днем белка и свисток становились все очевиднее: картина не была засвечена нигде, никто не разыскивал ее, никому из известных музеев, не очень известных музеев и частных коллекций она не принадлежала.
Она принадлежала только нам. Перед тем как хлопнуть дверью в небытие, фартовый вор Быкадоров сделал нам царский подарок…
Только один раз мы выбрались в Зеленогорск, к Жеке и двойняшкам. История с Лукасом ван Остреа, рассказанная нами в лицах, неожиданно произвела на Жеку странное впечатление. Она расплакалась и сказала, что мы роем себе могилу. Что эта картина принесет нам массу неприятностей и что лучше, пока не поздно, передать ее государству.
Почему я не прислушалась тогда к Жекиным словам?..
Но я не прислушалась, и спустя две недели в одном из питерских арт-журналов появилась небольшая статья о “Всадниках Апокалипсиса”. За попсовым журналом потянулись солидные академические издания, и скоро говорить о “Всадниках” стало хорошим тоном на высоколобых тусовках.