— На кого?
— На Титова. И оба раза неудачно. Окружить себя телохранителями и пуленепробиваемыми стеклами — и все равно умереть…
— Да, повезло его конкурентам. Сам себя и заказал. За миллион долларов. Высоко себя ценил парень… Я не успела ответить — Лавруха нырнул.
Сам себя заказал. За миллион долларов. Лавруха прав. Его конкуренты будут счастливы, им не пришлось пачкать руки. Никаких затрат на киллеров, никаких простреленных голов и прочей чернухи. Эффективно и — главное — без всяких следов. Но почему доска убила его и почему не тронула нас?.. Почему люди, обладающие картиной, умирают не все, а через одного?.. Я резко ушла под воду — это Снегирь ухватил меня за ноги. От неожиданности я захлебнулась, в глаза мне хлынула зеленая распаренная влага, и я вдруг поняла…
Я поняла!
Вырвавшись из Лаврухиных рук и огрев его по затылку, я выскочила на поверхность.
— Я все поняла, Снегирь!
— Что еще ты поняла? — голова Лаврухи поплавком закачалась на волнах.
— Картина расправляется только с владельцами! Или с тем, кто себя им считает.
— К доктору и немедленно, — Лавруха развернулся к берегу.
Он плыл широкими сильными гребками, и мне не сразу удалось догнать его.
— Лавруха!..
— К доктору. К психиатру.
— Подожди, ты не дослушал.
— Я не хочу слушать бредни. Картина, которая убивает… Придумай что-нибудь пооригинальнее. Каменный век, ей-богу.
— Просто допусти это. Прими как данность. Из любви ко мне хотя бы…
— Из любви к тебе? Хорошо. Я слушаю.
— Я рассказывала тебе, как погиб Гольтман. А потом Быкадоров. И Леха. А с нами все в порядке. И с припадочным Херри тоже. Как ты думаешь, почему?
— Не знаю.
— Потому что они были владельцами. Гольтману картину подарили. А Титов ее просто купил.
— А твой романтический вор? Лавруха вылез на берег и растянулся на песке. Я пристроилась рядом с ним.
— Он же украл ее. Так же, как и мы. Он никак не мог быть ее владельцем. Значит, с ним ничего не должно было случиться, если принять твою версию.
— А что, если он решил оставить ее у себя? Песчинки под грузным телом Снегиря скрипнули.
— С каких пирогов? Он же вор. Зачем вору красть картину и оставлять ее у себя? Тем более такую картину. Куда он мог ее повесить? На стенку в камере?
— Но… Ты же сам сказал, что он романтический вор. И ты не знаешь, что было у него в голове. Может, он решил с ней не расставаться.
— Чушь, — уверенно сказал Снегирь, и я поразилась его уверенности. — С чем это он решил не расставаться? С твоим светлым образом, что ли?
— Если принять мою точку зрения, тогда все выстраивается. Мы ведь не думали о том, чтобы оставить ее у себя. Мы с самого начала решили продать… Мы не были опасны, и поэтому с нами ничего не случилось.
— Не верю я во всю эту мистику.
— Ты можешь не верить. И я могу не верить. Но факт остается фактом: все они умерли рядом с картиной. Должно же быть какое-то объяснение.
— Но не такое дурацкое.
— А случайные смерти от инфаркта — и Гольтмана, и Быкадорова — не выглядят по-дурацки? И на теле Лехи не было найдено никаких следов насильственной смерти.
— Ты же сама сказала, что у этого чертова Гольтмана было слабое сердце…
— Но у остальных со здоровьем все было в порядке.
— Кто знает…
— Я знаю.
Лавруха соорудил башенку из песка и теперь усердно прорывал под ней подземный ход.
— Тебе виднее. Ты же была их любовницей, не я… Заездила мужиков. Вот теперь и передо мной персями трясешь, бесстыдница.
Я инстинктивно прижала руки к груди; прилипшее к телу мокрое платье действительно выглядело двусмысленно.
— И вообще на месте компетентных органов я бы тобой занялся.
— Напиши заявление, — окрысилась я.
— Нет. Я тебя люблю и заявление писать не буду. И вообще ничего больше не хочу слышать. Ни об этой картине, ни об этом художнике.
Лавруха поднялся и с детской непосредственностью растоптал выстроенный им замок из песка. А вместе с замком были растоптаны и все мои хилые версии. Жека отпала сразу, Лавруха самоустранился, а я осталась со всеми этими загадками один на один. Кстати, за всю прошедшую ночь я ни разу не вспомнила о Жеке. И никто не вспомнил.
— Надо заехать к Жеке, — сказала я Снегирю. Лавруха, прыгавший в одной штанине, завалился на песок.
— Зачем? — спросил он.
— Нужно же все ей рассказать. Предупредить.
— Думаешь, это ее обрадует? Опять начнет распространяться, что мы решили воспользоваться дурными деньгами. Позже расскажешь, когда все утрясется. Не нужно давать лишних козырей в руки этой честной идиотки.
— Ты думаешь?
— Уверен!
— А если ее начнут трясти?
— Да кто начнет?! Она же уехала еще до того, как все произошло. Ты же в курсе, у Лаврухи-младшего понос. Я сам ее проводил. Сдал с рук на руки какому-то охраннику. Который должен был ее отвезти…
Херри-бой, до этого скучавший в сторонке, заметно оживился.
— Мы не вернемся обратно, Катрин? — спросил он.
— Нет. Мы уже никогда туда не вернемся, Херри.
— Но картина… Может быть, эта женщина — его мать — захочет ее продать… Я хотел бы поговорить. Конечно, у меня нет крупной суммы… как это по-русски… Cash… Но…
Проклятый голландец с его проклятой картиной надоел мне хуже горькой редьки. Лавруха, кажется, понял мои настроения. Он подхватил Херри-боя под острый локоть и потащил за собой по тропинке. Я плелась сзади с чемоданом в руках. Потершаяся ручка больно резала мне ладонь, но уж лучше тащить вещи, чем слушать Херри-боя. Я с ненавистью смотрела на подшерсток мягких волос на затылке. Непроницаемо-спокойный. Даже если небо упадет на землю, даже если все мельничные ветры его Голландии будут дуть в одну сторону — и тогда Херри-боя ничто не прошибет. Ничто, кроме Лукаса Устрицы. А ведь есть еще один человек, которому выгодна смерть Алексея Алексеевича Титова. Кроме его конкурентов, разумеется… И этот человек — ты, Херри-бой.
Пока Леха был жив, тебе не светило ровным счетом ничего. Но теперь его нет, и еще неизвестно, как отнесется к картине Агнесса. Завтра ты будешь у нее (в этом я даже не сомневаюсь) и начнешь лепетать о необыкновенной историческрй ценности доски. О ее значении для Голландии. Картины должны жить в странах, в которых написаны, — это твоя мысль. Она может быть убедительной для Агнессы…