Херри сбросил скорость с шестидесяти до сорока и укоризненно посмотрел на меня.
— Вас это интересует, Катрин?
— Ну, как вам сказать, — под его девственно-негодующим взглядом я почувствовала стыд за все достижения человечества в этой области — от “Камасутры” до непристойных картинок в вокзальных туалетах. — Любопытно было бы взглянуть.
Лучше бы я начала с чего-нибудь романтического. С Круглой лютеранской церкви, например. Или со старого Еврейского квартала.
— Я не люблю Амстердам. Не люблю приезжать сюда. Слишком много народа.
— И Лукас ван Остреа тоже так думал?
— Лукас ван Остреа никогда не работал в Амстердаме. В его время это был самый обыкновенный, ничего не значащий городишко.
Теперь все понятно, Херри-бой, можешь не продолжать. Амстердам в его нынешнем виде не застал Лукаса Устрицу, Амстердам принадлежит золотому семнадцатому, рембрандтовскому веку. А Устрица — это самый конец пятнадцатого…
…Херри-бой оказался дрянным экскурсоводом: он нехотя обвез меня вокруг площади Дам и остановился на углу Дамрак. Несколько минут я молча созерцала белеющий вдали памятник Свободы, который был обсижен молодняком, как мухами. Молодняк сидел и лежал прямо на брусчатке: замечательная западноевропейская непосредственность.
— Ну, валяйте, рассказывайте, Херри…
— О том, что я обнаружил? — оживился Херри-бой.
— Об Амстердаме.
Как только он открыл рот, я поняла, что не стоит его мучить. В конце концов, у меня впереди целая неделя, я обязательно вернусь сюда и поброжу по этим улицам. Сама. Без нудного Херри. Он сделал все, чтобы изгадить мне первую встречу с городом, в котором я никогда не была. Он постарался. Он не успокоится, пока не отправится в этот свой Мертвый город вместе со мной. Странное словосочетание — Мертвый город, — совершенно неуместное здесь, в Амстердаме, наполненном людьми, домами, каналами, машинами и велосипедами. Феерическое зрелище, летние каникулы господа бога.
И все же Херри решил подсластить пилюлю: мы проехались с ним по набережным каналов — Аудезайтс Ворберхвал, Сингель, Херенхрахт, Принсенхрахт (“Самый знаменитый из каналов, Катрин, — выдавил из себя бесстрастный Херри-бой. — Он очерчивает границы центра города”), Аудесханс… Амстердам очаровал меня, как очаровывает голая египетская кошка, надменная и исполненная сознания собственной исключительности. Я никогда не была влюблена в Питер, а теперь готова приковать себя цепями к Амстердаму. Когда я вернусь домой, то целыми часами буду стоять перед Новой Голландией, спиной к постылой площади Труда, — еще будучи здесь, я уже знала это.
Через час я попросила у Амстердама пощады.
Для подписания акта о капитуляции была выбрана Рембрандтеплейн, очаровательная площадь со сквером и памятником Рембрандту в самой сердцевине. Площадь кишела маленькими уютными кафе: самое время для позднего обеда. Или раннего ужина. Неужели это я, Катя Соловьева, брожу сейчас по Западной Европе, как по собственной кухне? Я предложила Херри-бою перекусить, но это вполне разумное предложение было почему-то встречено в штыки.
— Не волнуйтесь, Херри, — мягко сказала я. — Я заплачу за себя сама. У меня есть деньги.
— Мне не нравится это место… Эта площадь. Здесь рядом есть другая, Торбекеплейн. Пойдемте туда…
— Но почему? Здесь так мило.
— Пойдемте, — с самым обыкновенным русским нахрапом настаивал Херри-бой.
Странно, Рембрандтсплейн не просто не нравилась Херри-бою, она вызывала в нем активное неприятие. Такое активное, что я вынуждена была повиноваться. Торбекеплейн оказалась совсем недалеко, мы устроились за столиком на террасе кафе и заказали себе салат из цикория и вино. После третьего глотка меня наконец-то осенило.
— Вы просто не любите Рембрандта, Херри!.. Некоторое время Херри-бой молчал: я попала в точку.
— Да. Я не люблю Рембрандта… — сказал наконец он. — Все здесь… как это… ослеплены Рембрандтом. Рембрандтом и Ван Гогом.
А ты, конечно, хотел, чтобы все были ослеплены Лукасом Устрицей, Херри-бой! Чтобы все только о нем и говорили. И чтобы Голландию переименовали в Остреа. И вместо государственного флага поднимали бы на флагштоке шелковую копию какого-нибудь “Запертого сада”! Ревность и обида Херри-боя были такими нелепыми и трогательными одновременно, что мне захотелось погладить его по голове.
— Вы несправедливы, Херри. Рембрандт — великий художник.
— Лукас ван Остреа — вот кто великий художник. А Рембрандт — жалкое подражание. Он украл славу Лукаса. Все они украли…
— Только не говорите об этом искусствоведам, Херри, — я приложила палец к губам. — Иначе они вас просто распнут. И никакого воскрешения на третий день, учтите.
— Лукас — это больше, чем живопись, Катрин. Лукас — это тайна бытия, вы меня понимаете?
Я тяжело вздохнула. Тихо помешанный человек. В каждой клетке его тела сидит Лукас Устрица. В каждой капле его спермы сидит Лукас Устрица. Даже в стеклах его добропорядочных очков видны отблески апокалиптического огня. Лукас Устрица был мастер разводить такой огонь.
— Едемте в ваш Мертвый город, Херри. Иначе вы живьем меня сожрете, и до родины я не доберусь…
* * *
Если верить указателям, мы ехали в Харлинген.
Вернее, не в сам Харлинген, а в небольшой рыбацкий поселок к северо-востоку. Вот уже несколько часов я не отрываясь наблюдала за Херри-боем. Только сначала меня привлекал пейзаж за окнами машины: все эти маленькие аккуратные города, мельницы, судоходные каналы, шлюзы и дренажные установки. Запах еще невидимого моря присутствовал во всем, даже в выхлопных газах и в стерильных бутербродах, которые Херри-бой покупал на заправках. Он был везде, и я чувствовала его.
— Deus mare, Batavus litora fecit… — улыбаясь, сказал мне Херри-бой. — “Бог создал море, а голландцы берега”. Это правда, Катрин. Вы скоро поймете это.
С этой минуты я смотрела только на него. Херри-бой, возвращающийся в свое родовое гнездо, к пчело-матке по имени Лукас ван Остреа, — на это стоило взглянуть пристальнее. И чем ближе мы были к Хар-лингену, тем выразительнее становилось лицо Херри-боя. Оно как будто очнулось от зимней спячки и теперь вбирало в себя краски окружающего мира. Обычно безвольный подбородок Херри круто выгнулся, скулы приобрели мужественную основательность, а плоский лоб — рельефность. Теперь горящие, глубоко посаженные глаза вовсе не казались инородными на этом лице: оно приобрело удивительную законченность. Черт возьми, а он красив! Я еду в машине с самым красивым самцом Голландии, который обещает мне тайну. От Херри-боя стали исходить токи совершенно неведомой мне энергии. Если бы он не был аскетом, я назвала бы эту энергию эротической. Но теперь я совсем не была уверена в аскетизме Херри. Теперь я ни в чем не была уверена. Метаморфозы, которые происходили с ним, пугали меня и притягивали одновременно. Я не могла разгадать их, как до этого, еще в Питере, не смогла разгадать тайну картины. Он обещал показать мне нечто из ряда вон — ради этого я приехала в Голландию. Но только ли ради этого? Я приехала, стоило только ему снять телефонную трубку и позвать меня. Заманить в эту марципановую страну, подозрительно смахивающую на табакерку.