— Любите? — Луиза положила руки на ветхий камзол. — Так любите.
Поцелуй получился лучше, чем на утесе. Эйвон старательно тискал бархатный лиф, затем бухнулся на колени и замер. Юбки Луиза подняла и раздвинула сама, улучив подходящее мгновенье. Не хватало оборвать оборки, пришивай потом!
Руки Ларака оказались ледяными, еще бы, в такой-то холодине! Граф с остервенением гладил лодыжки капитанши, не рискуя двигаться дальше. Если так пойдет, до обеда точно не управиться. Луиза наклонилась, ухватила костлявое запястье и потянула вверх к колену.
— Сударь, — прошептала женщина, — снимите одеяло…
— Луиза! — Изящно подняться у Ларака не получилось, подвела больная спина, растереть потом, что ли?
— Ну же!..
— Моя Луиза. — Разогнувшийся граф сграбастал волчьи останки и прижал к груди.
— На пол, — велела капитанша, — ничего с ним не случится.
Любовников у Луизы не было, но стаскивать сапоги и штаны с пьяного супруга приходилось. Арнольд мычал и лягался, Эйвон молчал, но дышал так, словно только что затащил на Надорский утес маменькин комод.
Капитанша тоненько хихикнула и притянула кавалера к себе. Граф потихоньку разгорался, даже руки потеплели. Луиза отвечала на поцелуи, потом откинулась на спину, но неудачно, прижав спиной рассыпавшиеся косы. Ларак неловко навалился на даму, его глаза стали блестящими и дикими. Борода и усы ощутимо царапали шею, Эйвон дышал все громче, он больше не боялся и не стеснялся, ну и слава Леворукому!
Над головой проплыла очередная моль, без сомнения, святая. Госпожа Арамона опустила ресницы: трещины на потолке, пыльные бабочки, чужое лицо — зачем на это смотреть?
Плохо ей не было, с Арнольдом бывало хуже. Эйвон что-то бормотал, подавался вперед и назад, дергался, но прижатые волосы держали крепко. Попытаться увидеть над собой другое лицо? Безбородое, загорелое, с прилипшими ко лбу черными прядями? Нет, это стало бы оскорблением для всех троих, и женщина просто ждала, когда все закончится. И дождалась.
Кровать пережила кощунство, даже не скрипнув. Видимо, в старину властители Надора были потолще и поживее. Утратившая добродетель вдова собрала выпавшие шпильки и взялась за многострадальную косу. На ее волосы заглядывался даже Арнольд, а Эйвон за отвагу заслужил подарок.
— Луиза… — Руки графа дрожали. Выпить бы ему, но в этом склепе воды и той нет. В следующий раз нужно разжиться в трактире вином.
Госпожа Арамона чмокнула любовника в щеку. Эйвон был счастлив, и его было жалко. Даже больше, чем себя.
— Мы уедем в Алат, — глаза графа все еще были шалыми, как у весеннего кота, — нас никто не найдет…
— После свадьбы Айрис, — не моргнув глазом соврала госпожа Арамона. — Мы поедем в Эпинэ вместе со всеми, а ночью исчезнем.
— Луиза… Любовь моя, — простонал ставший неверным муж, — как же ты права! Эгмонт был глупцом и преступником… Как он мог пожертвовать любовью? Это безбожно!
— Тот, кто прячется от любви, — дурак, — припечатала Луиза, сидя на ложе святых и мучеников. — Помогите мне затянуть пояс.
— Луиза… — Она просила затянуть пояс, а не целовать его концы, но почему бы не подождать? От платья не убудет, от нее подавно.
Граф Эйвон Ларак отнял от губ черные ленты:
— Любимая… Мне кажется, я раньше не жил…
Любимая… Да уж, докатилась она. Теперь, хочешь не хочешь, до отъезда придется грешить, не бросать же его такого, еще утопится.
Урготское посольство занимало приземистый особняк у Гусиного моста сразу за аббатством Святой Октавии. Летом дом прятался в темной зелени, но зима содрала листву с вековых платанов; глядевшее сквозь мокрые перекрученные ветви здание казалось могучим и равнодушным, как гора. Даже странно, что внутри, под слоем негостеприимного камня, прятались люди: топили печи, открывали окна, спали, ели, говорили.
— Мевен! — Альдо резко дернул повод, и белоснежный, до невозможности похожий на Бьянко, линарец послушно остановился, лебедем выгнув шею. — Шевельните это болото.
— Да, Ваше Величество. — Гимнет-капитан отъехал, и тотчас к воистину крепостным воротам направился широкоплечий сержант.
— Каков хитрец, — Альдо кивком указал на зелено-коричневый флаг, прихваченный в двух местах витым серым шнуром, [10] — но мы поверим. Мы прибыли лично узнать о состоянии здоровья дуайена Посольской палаты.
— Вускерд говорил, — вспомнил Дик, — что Фома слишком много о себе полагает.
— Экстерриора господин Габайру не принял, — Альдо улыбался, но глаза смотрели жестко, — но королю урготы откроют.
— Конечно, — согласился Дикон, — это же не кэналлийцы.
— А кэналлийцы б не открыли?
— Они слушают только соберано, — неохотно объяснил юноша, вспомнив угрюмую физиономию и черные завитки на двери. Хуан! Мог ли работорговец тайком пробраться в дом и вытащить Удо? Замки на внутренних дверях не меняли, только на внешних…
— Дурацкий обычай, — Альдо брезгливо выпятил губу, — и очень неприятный народ. Что ж, лишний довод в пользу того, что от Кэналлоа нужно избавиться. Пускай убираются к шадам. О, вот и наши торгаши!
Ворота торжественно распахнулись, раздался барабанный бой — застигнутые врасплох урготы приветствовали августейшего гостя со всем тщанием.
— Вперед! — велел Альдо. — Шагом!
— Вперед, — повторил Мевен.
Процессия двинулась с места, неспешно втягиваясь в украшенные золотыми ласточками [11] створки: сначала знаменосец с королевским штандартом, за ним Мевен в лиловом полуденном плаще, трубачи, барабанщики, гимнеты… Эскорт придавал уверенности, но входить в дом все равно не хотелось. Подданные Фомы славились хитростью, лживостью и корыстолюбием, двуличней были разве что гоганы, но они, слава Создателю, до Талигойи не добрались.
Конь Альдо вступил в вымощенный золотистыми восьмиугольными плитками двор, и Дикон слегка придержал Караса: от ворот к крыльцу двумя рядами выстроились слуги, мрачные, высокие и плечистые, словно порожденные угрюмым домом. Сам же особняк вблизи казался еще тяжеловесней, а слуховые окна были прямо-таки созданы для стрелков.
Высокий, еще не старый ургот неспешно спустился с крыльца. Дуайеном он быть не мог при всем желании, но вел себя, словно сам Фома.
— Придется быть вежливыми, — бормотнул Альдо не столько Окделлу, сколько себе самому.