Вздохнув, Ольга принялась собирать свои вещи в подвернувшийся в ящике стола полиэтиленовый пакет. Собрав все, Паршинцева свернулась калачиком на кушетке и задремала.
Будильник в телефоне заголосил в шесть пятнадцать – ей как раз хватило времени, чтобы умыться и исчезнуть с кафедры до того, как там появится доцент.
Оказавшись на улице, Ольга зажмурилась – ночью шел снег, и с утра его еще не успели окрасить копотью машины и истоптать люди. Было еще очень рано, навстречу ей попадались лишь редкие бедолаги, вынужденные в мороз спешить на работу затемно. Ольга поправила капюшон куртки и пошла к автобусной остановке, на ходу поправляя сползающий с плеча ремень сумки, а второй рукой прижимая объемный пакет, набитый ее личными мелочами, скопившимися за время работы на кафедре. Теперь нужно было думать, что делать с интернатурой и с теми материалами, что она уже начала потихонечку собирать для будущей диссертации – мечтала поступить в аспирантуру и заниматься научной деятельностью. Нарбус приложит все усилия, чтобы Ольга не вернулась на кафедру, и его слово, разумеется, будет весомее ее – тем более что сама Ольга ни за что не станет объяснять истинную причину. Выносить на всеобщее обозрение патологическое пристрастие дочери Валентина Станиславовича к игровым автоматам она считала неприличным. Но в этом случае ей придется выдержать обвинения в краже – и неизвестно еще, не закончится ли это все уголовным делом.
Идти домой совершенно не хотелось, денег на кафе не было. И тут Ольга почему-то подумала о Саше Сайгачевой. Судя по последней встрече, у нее тоже что-то происходило – уж слишком расстроенной и растерянной показалась она Ольге во время последней встречи.
«А поеду-ка я к ней, – решила Ольга. – Мне бы выговориться, а Александра, кажется, человек надежный – расскажу ей, вдруг что-то посоветует?»
Я только что вышла из ванной – у меня сегодня не было занятий, законный «библиотечный» день, а потому я позволила себе встать попозже. Ольгин звонок застал меня врасплох, но в голосе приятельницы послышалось что-то такое, что заставило сказать – да, приходи, конечно. Будучи в принципе отзывчивой, я почувствовала, что Ольге необходима какая-то помощь или хотя бы просто доброе слово. Да мне и самой хотелось поговорить о муже, тревога за которого не выпускала из своих лап ни на секунду.
Ольга возникла на пороге с большим пакетом под мышкой, с коробочкой пирожных из кулинарии в соседнем доме.
– Возьми-ка, – пробормотала она, сунув мне коробочку. – Черт, ручки не вынесли, – огорченно констатировала, разглядывая оторванные ручки пакета. – Такой мороз…
– Ты замерзла?
– Ужасно! – призналась Ольга, растирая руками уши и лицо. – Не рассчитывала вчера, что с утра придется домой топать…
– Сейчас я чайник поставлю, будешь отогреваться. И мед у меня есть, надо обязательно, чтобы не простудиться. – Я направилась в кухню. – Ты проходи пока, в кухне тепло.
Ольга двинулась вслед за мной, забралась с ногами на высокий стул у барной стойки и поежилась – ее ощутимо знобило. Немного отогревшись, она начала внимательно присматриваться ко мне. Вид приятельницы меня тоже не радовал, как, очевидно, и ее – мой. Лицо Ольги выглядело необычно бледным, под глазами залегли тени.
– Оля, ты не заболела? – осторожно спросила я, чувствуя, что, кроме недомогания, Паршинцева еще и раздражена чем-то.
– Похоже, что так.
Я села напротив, подвинула Ольге чашку, нехарактерно для уклада нашего дома европейскую – большую, цветастую и на блюдце. Паршинцева хмыкнула, видимо, отметив про себя это – во время прежних визитов чай всегда подавался в крошечных бочонкообразных японских чашечках – на два глотка.
– А что болит?
– Да вроде и не болит ничего, а вот слабость какая-то. – Ольга вздохнула, а я потянулась к закипевшему чайнику.
– Ты мед в чай положи, так лучше будет.
Ольга послушно потянула к себе пиалку с медом.
– Саш… – нерешительно проговорила она, наблюдая за тем, как золотисто-янтарная густая масса медленно стекает с ложки в чашку. – Мне бы поговорить, посоветоваться…
– Говори, – я пожала плечами, про себя отметив, что оказалась права – у нее случилось что-то, и дело не в простуде.
Ольгу что-то глодало изнутри, я уже успела довольно неплохо изучить ее привычки и манеру поведения. Обычно Паршинцева излучала энергию, улыбалась и живо интересовалась всем, что происходит вокруг, – даже сейчас внимательно следила бы за тем, как я всыпаю заварку в подогретый глиняный чайник, как развожу кипяток в отдельном кувшине холодной кипяченой водой, чтобы температура воды была около семидесяти градусов, задавала бы вопросы. А Ольга сидит растерянная и вялая.
– Понимаешь… тут такое дело… я сегодня дежурила в морге, задремала на кафедре и проснулась от шума… – начала она, собравшись с мыслями. – Думала – лаборантка что-то забыла, а это оказалась дочка Нарбуса.
– Стаська? – Дочь Валентина Станиславовича я довольно неплохо знала, она частенько крутилась в морфологическом корпусе, где располагались кафедры нормальной и патологической анатомии и судебной медицины.
– Да. Но дело в том, что я видела, как она вместе с каким-то типом взяла из сейфа деньги, которые Нарбус утром за статьи какие-то получил.
– Однако… – протянула я, удивившись.
– Да… а я, идиотка, звонить Нарбусу побежала – мол, так и так, а он мне не поверил… не поверил, обвинил в том, что это я деньги взяла… я! А я никогда… ни разу в жизни… у меня папа военврач был… он бы никогда мне не простил… никогда! – И тут Ольга вдруг заплакала.
– Ну-ну, перестань. – Я подошла и обняла ее за плечи. Ольга вцепилась в меня и плакала, вздрагивая всем телом. Я гладила ее по волосам и чувствовала себя старой, умудренной опытом совой. Мне в жизни пришлось пережить столько, что слова доцента Нарбуса не казались мне такой уж большой проблемой. Но это мне – а Ольга вот восприняла это как трагедию. Хотя… Ведь Валентин Станиславович выгнал Ольгу с кафедры и наверняка сделает все, чтобы она не смогла восстановиться и закончить работу, которую, как я знала, та писала с увлечением. Я была уверена в том, что все обстояло именно так, как она рассказала мне, и никаких денег из сейфа Ольга не брала – будучи девушкой неглупой и с принципами, она ни за что не решилась бы на подобное. Она как-то рассказывала мне о своем отце, и сейчас я могла прозакладывать голову – воровство в их доме считалось первейшим преступлением, равно как и предательство. Так что Нарбус был сто раз не прав, обвиняя Паршинцеву в этом.
– Оль, ты погоди рыдать. Может быть, я с ним поговорю? – предложила я, понимая в душе, что, во-первых, Нарбус вряд ли станет меня слушать, а во-вторых, гордая Ольга наверняка сейчас откажется.
Так и вышло. Мгновенно прекратив плакать, Паршинцева распрямилась на барной табуретке и проговорила:
– Ты что! Спасибо, конечно, но мне никогда и никто протекций не составлял!