– Идеологию вовсе не обязательно разделять, – говорил я, – ее либо принимают, либо не принимают. Это как тюрьма: нравится не нравится – сиди…
– Болван! – кричал мой дядя. – Власовец, фарцовщик!..
У изголовья его висел небольшой портрет Солженицына. Когда приходили гости, дядя его снимал…
Это повторялось снова и снова. Дядя заболевал, потом выздоравливал. Мы ссорились. Потом мирились. Шли годы. Он совсем постарел. Не мог ходить. Я был к нему очень привязан…
Как я уже говорил, биография моего дяди отражает историю нашего государства… Нашей любимой и ужасной страны…
Потом мой дядя все же умер. Жаль… А мне не дает покоя высокий коричневый забор…
С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать. например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:
– Грузин порядочным человеком быть не может!
Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.
Отец мой, напротив, испытывал почтение к вождю. Хотя у отца как раз были веские причины ненавидеть Сталина. Особенно после того как расстреляли деда.
Может быть, отец и ненавидел тиранию. Но при этом чувствовал уважение к ее масштабам.
В общем, то, что Сталин – убийца, моим родителям было хорошо известно. И друзьям моих родителей – тоже. В доме только об этом и говорили.
Я одного не понимаю. Почему мои обыкновенные родители все знали, а Эренбург – нет?
В шесть лет я знал, что Сталин убил моего деда. А уж к моменту окончания школы знал решительно все.
Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее, Что коммунистом быть стыдно, но выгодно.
Это вовсе не значит, что я был глубокомысленным юношей. Скорее, наоборот. Просто мне это сказали родители. Вернее, мама.
Отец меня почти не воспитывал. Тем более что они с матерью вскоре развелись.
Жили мы в отвратительной коммуналке. Длинный пасмурный коридор метафизически заканчивался уборной. Обои возле телефона были испещрены рисунками – удручающая хроника коммунального подсознания.
Мать-одиночка Зоя Свистунова изображала полевые цветы.
Жизнелюбивый инженер Гордой Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы.
Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы.
Техник Харин – бутылки с рюмками.
Эстрадная певица Журавлева воспроизводила скрипичный ключ, напоминавший ухо.
Я рисовал пистолеты и сабли…
Наша квартира вряд ли была типичной. Населяла се главным образом интеллигенция. Драк не было. В суп друг другу не плевали. (Хотя ручаться трудно).
Это не означает, что здесь царили вечный мир и благоденствие. Тайная война не утихала. Кастрюля, полная взаимного раздражения, стояла на медленном огне и тихо булькала…
Мать работала корректором в три смены. Иногда ложилась поздно, иногда рано. Иногда спала днем.
По коридору бегали дети. Грохотал военными сапогами Тихомиров. Таскал свой велосипед неудачник Харин. Репетировала Журавлева.
Мать не высыпалась. А работа у нее была ответственная. (Да еще при жизни Сталина.) За любую опечатку можно было сесть в тюрьму.
Есть в газетном деле одна закономерность. Стоит пропустить единственную букву – и конец. Обязательно выйдет либо непристойность, либо – хуже того
– антисоветчина. (А бывает и то и другое вместе.) Взять, к примеру, заголовок: "Приказ главнокомандующего".
"Главнокомандующий" – такое длинное слово, шестнадцать букв. Надо же пропустить именно букву "л". А так чаще всего и бывает.
Или: "Коммунисты осуждают решения партии" (вместо – "обсуждают").
Или: "Большевистская каторга" (вместо – "когорта").
Как известно, в наших газетах только опечатки правдивы.
Последние двадцать лет за это не расстреливают. Мать работала корректором тридцать лет назад, Она совсем не высыпалась. Целыми днями мучительно боролась за тишину.
Однажды не выдержала. Повесила отчаянный лозунг на своих дверях:
"Здесь отдыхает полутруп. Соблюдайте тишину!"
И вдруг наступила тишина. Это было неожиданно и странно. Тихомиров бродил по коридору в носках. Хватал всех за руки и шипел:
– Тихо! У Довлатовой ночует политрук!
Полковник радовался, что мама обрела наконец личное счастье. Да еще с идейно выдержанным товарищем. Кроме того, политрук внушал опасения. Мог оказаться старше Тихомирова по воинскому званию…
Тишина продолжалась неделю. Затем обман был раскрыт.
Родилась мама в Тбилиси. В детстве занималась музыкой. Какая-то русская дама учила ее бесплатно.
Жить было весело. Во-первых – юг. К тому же – четверо детей в семье.
Сестра Мара была озорницей и умницей. Сестра Анеля – злюкой и капризулей. Братик Рома – Драчуном и забиякой. Мать казалась наиболее заурядным ребенком…
Шопенгауэр писал, что люди абсолютно не меняются.
Каким же образом тетка Мара превратилась в строгого литературного редактора?
Почему хулиган и задира дядя Рома стал ординарным чиновником?
Почему капризная злюка Анеля выросла самой доброй, честной и непритязательной? Безупречной настолько, что о ней скучно писать?..
А мама – живет в капиталистических джунглях, читает "Эхо" и в супермаркете переходит от беспомощности на грузинский язык?..
О ее молодости я знаю совсем немного. В тридцатые годы сестры покинули Грузию. Обосновались в Ленинграде.
Тетка Анеля поступила на факультет иностранных языков.
Тетка Мара работала в издательстве.
Мать подала документы в консерваторию. И параллельно в театральными институт. Сдавала экзамены одновременно. (Тогда это разрешалось.) И ее приняли в оба заведения. Мать говорит – тогда всех принимали. Создавалась новая бесклассовая интеллигенция.
Был выбран театральный институт. Думаю, что зря.
Творческих профессий вообще надо избегать. Не можешь избежать, тогда другой вопрос. Тогда просто выхода пет. Значит, не ты ее выбрал, а она тебя…
Мать проработала в театре несколько лет. В немногих рецензиях, которые я читал, ее хвалили.
И коллектив, что называется, ее уважал. Актер Бернацкий, например, говорил:
– Хорошо бы Донату морду набить!.. Да Норку жалко…
Донат – это мой отец. Который реагировал следующим образом:
– С таким лицом, как у Жени Бернацкого, из дома не выходят…