Наконец-то я понял, что удерживает Сахарнова в «Костре». Что привлекло сюда Воскобойникова. Казалось бы, зачем им это нужно? Лишние хлопоты, переживания, административные заботы. Из-за каких-то двухсот пятидесяти рублей. Пиши себе книги…
Не так все просто. Журнал – это своего рода достояние, валюта, обменный фонд. Мы печатаем Козлова из «Авроры». Козлов печатает нас… Или хвалит на бюро обкома… Или не ругает… Мы даем заработать Трофимкину («Искорка»). Трофимкин, в свою очередь… И так далее…
Вызывает меня Сахарнов:
– Вы эту рукопись читали?
– Читал.
– Ну и как?
– По-моему, дрянь.
– Знаете, кто автор?
– Не помню. Какой-то Володичев. Или Владимиров.
– Фамилия автора – Рамзес.
– Что значит – Рамзес?! Не пугайте меня!
– Есть в правлении такой Рамзес. Володя Рамзес. Владимиров – его псевдоним… И этот Рамзес, между прочим, ведает заграничными командировками. Так что будем печатать.
– Но это совершенно безграмотная рукопись!
– Перепишите. Мы вам аккордно заплатим. У нас есть специальный фонд – «Литобработка мемуаров деятелей революции».
– Так он еще и старый большевик?
– Володе Рамзесу лет сорок, но он, повторяю, ведает заграничными командировками…
В результате я стал на авторов как-то иначе поглядывать. Приезжал к нам один из Мурманска – Яковлев. Привез рассказ. Так себе, ничего особенного. На тему – «собака – Друг человека». Я молчал, молчал, а потом говорю:
– Интересно, в Мурманске есть копченая рыба?
Автор засуетился, портфель расстегнул. Достает копченого леща… Напечатали… Собака – Друг человека… Какие тут могут быть возражения?..
Опубликовал Нину Катерли. Принесла мне батарейки для транзистора. Иван Сабило устроил мою дочку в плавательный бассейн… В общем, дело пошло. Неизвестно, чем бы все это кончилось. Так, не дай Господь, и в люди пробиться можно…
Тут, к счастью, Галина позвонила, истекал ее декретный отпуск.
Прощай, «Костер»! Прощай, гибнущий журнал с инквизиторским названием! Потомок Джордано Бруно легко расстается с тобой…
Круг замкнулся.
И выбрался я на свет Божий. И пришел к тому, с чего начал. Долги, перо, бумага, свет в неведомом окошке…
Круг замкнулся.
23 апреля 76-го года, Раннее утро. Спят волнистые попугайчики Федя и Клава. С вечера их клетку накрыли тяжелым платком. Вот они и думают, что продолжается ночь. Хорошо им живется в неволе…
Вот и закончена книга, плохая, хорошая… Дерево не может быть плохим или хорошим. Расти, моя корявая сосенка! Да не бывать тебе корабельною мачтой! Словом, а не делом отвечаю я тем, кто замучил меня. Словом, а не делом!
Я даже хочу принести благодарность этим таинственным силам. Ведь мне оказана большая честь – пострадать за свою единственную любовь!
А кончу я последней записью из «Соло на ундервуде»:
Самое большое несчастье моей жизни – гибель Анны Карениной!
Ленинград, 1976
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. С того дня, как мы перелетели через океан. (Если верить, что земля действительно круглая.)
Мы – это наше безумное семейство, где каждый вечно прав. В конце 79-го года мы дружно эмигрировали. Хотя атмосфера взаимной правоты не очень-то располагает к совместным действиям.
У нас были разнообразные претензии к советской власти. Мать страдала от бедности и хамства. Жена – единственная христианка в басурманской семье – ненавидела антисемитизм. Крамольные взгляды дочери были незначительной частью ее полного отрицания мира. Я жаловался, что меня не печатают.
Последний год в Союзе был довольно оживленным. Я не работал. Жена уволилась еще раньше, нагрубив чиновнику-антисемиту с подозрительной фамилией – Миркин.
Возле нашего подъезда бродили загадочные личности. Дочка бросила школу. Мы боялись выпускать ее из дома.
Потом меня неожиданно забрали и отвезли в Каляевский спецприемник. Я обвинялся в тунеядстве, притонодержательстве и распространении нелегальной литературы. В качестве нелегальной литературы фигурировали мои собственные произведения.
Как говорил Зощенко, тюрьма не место для интеллигентного человека. Худшее, что я испытал там, – необходимость оправляться публично. (Хотя некоторые проделывали это с шумным, торжествующим воодушевлением …)
Мне вспоминается такая сцена. Заболел мой сокамерник, обвинявшийся в краже цистерны бензина. Вызвали фельдшера, который спросил:
– Что у тебя болит?
– Живот и голова.
Фельдшер вынул таблетку, разломил ее на две части и строго произнес:
– Это – от головы. А это – от живота. Да смотри, не перепутай…
Выпустили меня на девятые сутки. Я так и не понял, что случилось. Забрали без повода и выпустили без объяснений.
Может, подействовали сообщения в западных газетах. Да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…
Говорят, литовские математики неофициально проделали опыт. Собрали около тысячи фактов загадочного поведения властей. Заложили данные в кибернетическую машину. Попросили ее дать оценку случившемуся. Машина вывела заключение: намеренный алогизм… А затем, по слухам, добавила короткое всеобъемлющее ругательство…
Все это кажется мне сейчас таким далеким. Время, умноженное на пространство, творит чудеса.
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. И все не могу к этому привыкнуть.
Ведь мы поменяли не общественный строй. Не географию и климат. Не экономику, культуру или язык. И тем более – не собственную природу. Люди меняют одни печали на другие, только и всего.
Я выбрал здешние печали и, кажется, не ошибся. Теперь у меня есть все, что надо. У меня есть даже американское прошлое.
Я так давно живу в Америке, что могу уже рассказывать о своих здешних печалях. Например, о том, как мы делали газету. Недаром говорят, что Америка – страна зубных врачей и журналистов.
Оказалось, быть русским журналистом в Америке – нелегкое дело. Зубным врачам из Гомеля приходится легче.
Однако мы забежали вперед.
Мы поселились в одной из русских колоний Нью-Йорка. В одном из шести громадных домов, занятых почти исключительно российскими беженцами.