Он не прольет свою кровь напрасно. Когда кучка газиев приблизилась к одетым в кольчуги воинам, стоявшим под штандартом с римским орлом, Бруно еще раз поцеловал Святое Копье, которое прятал за щитом, поднырнул под первый удар скимитара и аккуратно кольнул противника мечом в грудь. На четыре дюйма, больше не надо, повернуть, вытащить, и император готов отразить мечом следующий удар. Пятьдесят вздохов из назначенной сотни Бруно, словно скала, держался в круговерти скоротечных поединков между неистовыми газиями и уверенными в себе перебежчиками; Йонн, Тассо и другие телохранители защищали императора со спины. Он, как фехтовальная машина, парировал удар наверху, рубил понизу, разворачивал щит, чтобы отразить укол, или задирал его, чтобы отбить лезвие набалдашником. Каждые несколько мгновений его меч жалил, как змея, и очередной враг падал. Затем, когда жаждущий славы воин неуклюже ударил сверху вниз, Бруно автоматически подставил под тонкое лезвие скимитара массивное основание своего клинка. Скимитар сломался, его острие отлетело и рассекло императору левую бровь. Заметив хлещущую кровь и почувствовав, что это наполовину ослепило его, Бруно решил остановиться. Он отбросил очередного противника щитом, ударом с левого плеча раскроил ему череп и сделал первый шаг назад, под защиту строя своих воинов.
– Трубите в трубы, – велел он.
Отряд пеших братьев Ордена пришел в движение даже раньше, чем раздался сигнал, с топотом спустился по склону и выстроился в две шеренги, охватив беспорядочную сечу с флангов. Соприкоснувшись с противником, братья начали свой механический отсчет «Left! Left! Left!», стараясь шагать в ногу по неровной почве, каждый разил врага справа от себя и защищался щитом от ударов спереди и слева. Газиев у мусульман уже не оставалось, только деморализованные бойцы. Увидев, что исход битвы ясен, командир тяжеловооруженных рыцарей пустил свою конницу рысью, пытаясь обогнуть собственную пехоту и выйти на простор для последней решительной атаки, все сметающей на своем пути.
Идущий во главе отряда личной гвардии халиф с изумлением увидел, что атака его войска захлебнулась. Он не привык, чтобы его желания не исполнялись. Но по всей долине правоверные пробирались на фланги и в тыл, люди поднимались с земли и бежали прочь с поля боя, будто все они были тайными христианами. Халиф оглянулся, не столько для того, чтобы наметить себе путь к бегству, сколько для того, чтобы выяснить, не осталось ли у него войск, на которые можно рассчитывать. Позади него был только его павильон. А около павильона начальник кавалерии садился на свою любимую кобылицу. Эр-Рахман прочистил глотку, чтобы окликнуть его и с негодованием отправить в бой. Но Ибн-Маймун первым заметил халифа. Он помахал рукой в оскорбительном прощальном жесте. А затем Ибн-Маймун тоже исчез, сопровождаемый своими людьми, прекратившими бесполезные стычки с увертливой легкой кавалерией христиан. Халиф вдруг увидел перед собой штандарт с римским орлом, а под ним человека, который, по-видимому, был халифом христиан. Эр-Рахман поднял свой скимитар и побежал, прыгая по камням и крича:
– Проклятье тем, кто создает ложных богов!
Йонн, который шел в первых рядах, чтобы заменить собой императора, пока тому перевязывали глаз, принял удар скимитара на щит – несравненный клинок рассек дерево и кожу, его остановил только металлический каркас щита – и аккуратно проткнул пикой не прикрытые доспехами ребра и сердце, треугольный наконечник дошел до позвоночника. Йонн отпустил древко пики, и халиф, Сокол курейшитов, рухнул на каменистый склон. Изящный кордовский скимитар хрустнул под кованым сапогом германца.
После гибели халифа и позорного отступления его личной гвардии центр сражения стремительно переместился к обитому зеленым шелком павильону, где, видимо, и находилась главная добыча в этой битве. Баккаларии на своих полудиких лошаденках добрались до него первыми. Евнухов охраны перебили длинными десятифутовыми стрекалами, разгоряченные пастухи посигали с неоседланных жеребцов и с криком устремились внутрь.
– Поговори с ними, Берта, – проворчала Альфлед, прячась за занавеской. – Это, должно быть, франки.
– On est francais, – неуверенно начала Берта, за десять лет неволи она подзабыла родной язык. Пастухи, знавшие только свой окситанский диалект, видели перед собой десяток девок в чадрах, но с голыми ногами, шлюх тех самых мусульман, которые так долго угнетали их. Перекидываясь сальными шуточками, они двинулись вперед.
Альфлед, оттолкнув локтями недогадливых подруг, пала на колени, сорвала чадру и осенила себя крестным знамением. Пастухи в нерешительности остановились. В этот момент свет перегородили гигантские фигуры. Закованные в латы люди, риттеры Ордена Копья.
– We beoth cristene, – попыталась Альфлед объясниться истончившимся от страха голосом. – Theowenne on ellorlande.
– Ellorland, – повторил главный риттер, который сам был родом из Эльзаса, по-немецки – Ellorsetz. – Ладно. Хорошенько их стерегите. Пусть их вину установит император. Добычу охраняйте тоже, – добавил он, профессиональным взглядом окинув шелка и прочую роскошь. – Приступайте и гоните вы этих пастухов взашей.
В сотне шагов от них император, все еще пеший, с зашитой на скорую руку бровью, шагал по ратному полю, размышляя, что трупов после сражения осталось не слишком много. Не многие бились до конца, отметил он. Император надеялся, что никогда армия под его командованием не побежит так позорно. Все это доказывает, что лишь у немногих есть вера, истинная вера в свою правоту и своего Бога. А вера, которая только на языке, не может дать ничего. Нужно, чтобы этим вопросом занялся мудрый и многоученый дьякон Эркенберт.
Во рту у Ришье, младшего из perfecti, совсем пересохло, когда солдаты погнали его в длинный черный сарай, в котором торговец шерстью Тартарен еще несколько дней назад хранил тюки и кипы своего товара. Теперь сарай уже не имел отношения к местным промыслам. Меньше чем за две недели он стал средоточием местных легенд и слухов. Все, кто в него входил, за исключением слуг императора, назад не возвращались. Но даже слуги императора, сколько бы вина в них ни вливали, ничего не рассказывали о судьбе несчастных. Самое большее, что они могли ответить, было «спросите дьякона». Но никто не осмеливался даже подойти к маленькому человечку в черной сутане, который корпел над своими бумагами и вызывал одного за другим мужчин, женщин и детей, чтобы самому задать им вопросы. Никто также не сомневался, что дьякон заключил союз с дьяволом, потому что он объявлял себя слугой Господа, который, как знали все еретики, и был на самом деле дьяволом. Но если бы подобные сомнения и возникли, они сразу испарились бы, поскольку тщедушный дьякон, ничего не зная о стране и ни слова не понимая на местном языке, тем не менее неизменно обнаруживал любую попытку солгать ему, без промедления и без жалости наказывая за нее кнутом или клеймом, плахой или петлей, в зависимости от пола и возраста провинившегося. Ришье так и не узнал, за какой из своих ответов он был приговорен к последней прогулке, к прогулке, с которой никто не возвращался. Он не мог даже предположить, что именно нужно было соврать. А черный дьякон не удосужился сопровождать приговоренного на пути в сарай – в Сарай, как теперь произносили. В своих снах Ришье часто принимал мученическую смерть за веру; но смерть в его снах была благородной, прилюдной, была религиозным ритуалом, совершаемым вместе с товарищами, подобно массовому самоубийству защитников Пигпуньента. А здесь его вели будто овцу на бойню и придавали этому ровно столько же значения. Ришье снова попытался облизать губы шершавым языком, а два монаха-воина дернули за веревку, которой был связан пленник, и поставили его у двери мрачного строения без окон.