Бовулуару не удалось также освободить Габриеллу от любви к богу: восхищение природой сочеталось у нее с восхищением творцом; чувства девушки устремлялись на первый путь, открытый женскому сердцу: она любила бога-отца, любила Иисуса, богоматерь и святых, любила церковь и пышные богослужения, она была католичкой наподобие святой Терезы, видевшей в Иисусе небесного супруга, навеки вступившего с нею в брак. Но этой любви, захватывавшей страстные натуры, Габриелла предавалась с трогательным простодушием, и детская наивность ее речей обезоружила бы самого закоренелого циника.
Но куда же ее вела столь невинная жизнь? Как просветить душу чистую, словно вода прозрачного тихого озера, доселе отражавшего лишь небесную лазурь? Какие образы написать на этом нетронутом белом холсте? Вокруг какого дерева обвить расцветшие белоснежные колокольчики этой повилики? Задумываясь над такими вопросами, отец всегда испытывал невольный внутренний трепет. И вот добрый старик ехал теперь к дочери на своем муле так медленно, словно хотел, чтобы никогда не кончалась эта дорога от замка Эрувиль до Уркама, как называлась деревня, близ которой находилось его имение Форкалье. Беспредельная любовь к дочери подсказала ему дерзкий замысел. Лишь один человек в мире мог дать ей счастье, — и этим человеком был Этьен. Конечно, ангельски чистый юноша, сын Жанны де Сен-Савен, и невинная девушка, дочь Гертруды Морана, были родственными душами. Всякая другая женщина, кроме Габриеллы, отпугнула бы Этьена, близость с нею убила бы наследника герцога д'Эрувиля; так же, как и Габриелла, думалось Бовулуару, погибла бы, если бы ей дали в мужья человека, у которого и наружность и чувства не имели бы девственной чистоты, отличавшей Этьена. Разумеется, бедняга лекарь никогда и не помышлял о таком союзе, лишь по воле случая брак этот становился возможным и даже необходимым. Но подумайте только, в царствование Людовика XIII добиться от герцога д'Эрувиля согласия, чтобы единственный его сын женился на дочери какого-то нормандского костоправа! А между тем лишь в этом браке у Этьена могло появиться потомство, которого так властно требовал старый герцог. Сама природа предназначила друг для друга эти прелестные создания, бог сблизил их путем невероятного сочетания обстоятельств, тогда как взгляды и законы людей вырыли между Этьеном и Габриеллой непреодолимую пропасть. Хотя старик Бовулуар видел в возможности брачного союза меж ними перст божий и помнил, какое обещание он вырвал у герцога, его охватил страх при мысли о ярости этого необузданного деспота, и он готов был повернуть обратно, когда въехал на вершину холма напротив Уркама и заметил за деревней на склоне другого холма дымок, поднимавшийся над кровлей его дома, скрытого деревьями сада. Однако он приободрился, вспомнив о своем побочном родстве с герцогом, — обстоятельстве, которое могло благоприятно подействовать на расположение духа его господина. И Бовулуар решил не отступать, положившись на судьбу, — ведь герцог мог умереть до свадьбы Этьена, и к тому же имелись примеры весьма неравных браков: не так давно крестьянка из провинции Дофине, Франсуаза Миньо, вышла замуж за маршала де Лопиталя; сын коннетабля Анн де Монморанси женился на Диане, незаконной дочери Генриха II и пьемонтской красавицы по имени Филиппа Дюк.
Пока любящий отец предавался этим размышлениям, учитывая в них все возможности, обсуждая все шансы на успех, всю опасность неудачи, и строил предположения о будущем, взвешивая все обстоятельства, Габриелла прогуливалась по саду и рвала цветы, намереваясь поставить их в вазы, творения знаменитого керамиста, который в фаянсовых изделиях совершал такие же чудеса с цветной глазурью, каких Бенвенуто Челлини достигал чеканкой драгоценных металлов. Одну из этих ваз, украшенную выпуклыми изображениями животных, Габриелла поставила на стол посреди зала и принялась наполнять ее цветами, чтобы порадовать бабушку, а, может быть, также и для собственного удовольствия. Когда цветы были окончательно подобраны, вставлены в большую вазу так называемого лиможского фаянса, а ваза поставлена на стол, накрытый дорогой скатертью, Габриелла сказала: «Посмотри, бабушка!» — и тут вошел Бовулуар. Дочь бросилась в его объятия. После первых излияний нежности Габриелла потребовала, чтобы отец полюбовался ее букетом; но, посмотрев на цветы, отец устремил на дочь пристальный взгляд, заставивший ее покраснеть.
«Пора!» — подумал он, поняв язык этих цветов, — букет, несомненно, был составлен обдуманно, каждый цветок, отборный и по форме и по цвету, находился в таком сочетании с соседними цветами, что производил волшебное впечатление.
Габриелла стояла перед отцом, нисколько не думая о цветке, который она начала вышивать на пяльцах. Бовулуар залюбовался дочерью; слезы покатились из его глаз по круглому лицу, еще с трудом принимавшему серьезное выражение, и падали между бортами распашного камзола на белоснежную сорочку, выпущенную по тогдашней моде над поясом сборками. Бросив на стул фетровую шляпу с красным старым пером, он нервно потирал рукой свою плешивую голову. Он не сводил глаз с дочери, стоявшей перед ним в этом зале, где на потолке выступали темные балки мореного дуба, стены обтянуты были тисненой кожей, где все шкафы, лари, столы и кресла были из черного дерева, на дверях висели портьеры из плотного шелка, а высокий камин был настоящим украшением комнаты; любуясь своей Габриеллой, озаренной мягким светом, старик радовался, что дочь еще принадлежит ему, и утирал влажные от слез глаза. Любящему отцу всегда хочется, чтобы его дети оставались маленькими и не разлучались бы с ним; и если отец не испытывает глубокого горя, когда дочь его переходит под власть мужа, значит, он не способен на высокие чувства и легко может опуститься до низменных расчетов.
— Что с тобой, сын мой? — спросила старуха мать, снимая очки и вглядываясь в лицо Бовулуара, — она старалась разгадать причины необычной молчаливости своего сына, всегда такого благодушного и веселого человека.
Лекарь указал рукой на дочь, и старушка с довольной улыбкой закивала головой, словно хотела сказать: «Да, да, она у нас очень мила!»
Кто бы не залюбовался дочерью Бовулуара, чью красоту выгодно подчеркивал наряд того времени и нежный румянец, которым ее наделил свежий воздух Нормандии! На девушке был корсаж, спереди спускавшийся мысом, но с прямой спинкой; именно в таком корсаже итальянские художники изображали своих святых мучениц и мадонн. Изящный этот корсаж из небесно-голубого бархата, такого же красивого оттенка, как одеяние стрекозы, что проносится над водой, обтягивал талию как влитой, чуть-чуть сжимая ее и обрисовывая прелестные формы с четкостью, достойной кисти искуснейшего художника; у шеи он заканчивался продолговатым вырезом, окаймленным легкой вышивкой, сделанной шелком светло-коричневого цвета, и обнажавшим плечи ровно настолько, чтобы показать красоту женщины, но недостаточно для того, чтобы возбуждать чувственные желания. Светло-коричневая юбка, покроем своим продолжавшая линии, намеченные бархатным лифом, ниспадала до полу мелкими и как будто заглаженными складками. Фигура была так стройна, что Габриелла казалась высокой. Бессильно опустив тонкие ручки, она стояла неподвижно, и вся ее поза говорила о глубокой задумчивости. В эту минуту она казалась живым образцом наивных шедевров скульптуры, создававшихся в те времена, — изваяний, поражающих изяществом прямых, но совсем не жестких линий и твердостью в очертаниях тела, отнюдь не лишенных жизненности. Даже силуэт ласточки, проносящейся ввечеру возле самых окон, не мог бы превзойти ее легкой грацией. Черты лица были тонкие, но не острые, на шее и на висках виднелись голубые жилки; они, как узорчатый рисунок агата, просвечивали сквозь кожу, такую прозрачную, что, казалось, видно было, как бежит по ним кровь. Изумительную белизну лица оттенял легкий румянец. Из-под голубого бархатного чепчика, расшитого жемчугом, золотистой волной сбегали кудрявые волосы, и крупные кольца их доходили до плеч. Теплый тон этой шелковистой шевелюры, падавшей на шею, оживлял ее ослепительную белизну и нежными отсветами подчеркивал чистые контуры лица. Продолговатые глаза с тяжелыми веками гармонировали с изяществом хрупкого стана и красивой головкой; серо-голубые эти глаза блестели, но не сверкали. Невинность притушила огонь страстей. Линия носа могла бы показаться слишком тонкой и холодной, если б розовые бархатистые ноздри не раздувались так часто, что это как будто не соответствовало целомудренной мечтательности, запечатленной в выражении лица, нередко удивленном, иногда веселом, но всегда говорившем о душевном спокойствии. И, наконец, взгляд привлекали маленькие хорошенькие ушки, выглядывавшие из-под чепчика меж двумя локонами; вдетые в них рубиновые серьги с подвесками горели багряными огоньками на молочной белизне шеи.