— До завтра, — сказала она, подарив затворнику в утешение самую нежную улыбку.
Увидев эту улыбку, озарившую лицо Джиневры, незнакомец на миг забыл обо всем.
— Завтра, но завтра, — печально повторил он, — Лабедуайера...
Оглянувшись, Джиневра приложила палец к губам и посмотрела на него, словно говоря: «Успокойтесь, будьте же благоразумны!»
И юноша воскликнул:
— О Dio! chi non vorrei vivere dopo averla veduta! (О, боже! Кто не захочет жить, ее увидев!)
Услышав его своеобразное произношение, Джиневра вздрогнула.
— Вы корсиканец? — Она сделала шаг назад, и сердце ее радостно забилось.
— Я родился на Корсике, — ответил он, — но меня ребенком увезли оттуда в Геную. Достигнув призывного возраста, я поступил в армию.
Красота незнакомца, убеждения бонапартиста, придававшие ему необычайную привлекательность, его рана, его несчастья, даже опасность, которой он подвергался, — все это померкло, вернее, растворилось в одном ощущении, новом, пленительном: этот изгнанник был сыном Корсики, он говорил на милом сердцу языке!
Девушка на мгновение застыла, зачарованная. Перед глазами ее стояла подлинно живая картина, которую сплетение судьбы и разнообразных человеческих переживаний заставило сверкать необычайно яркими красками.
Сервен усадил офицера на диван и снял поддерживавший его раненую руку шарф, чтобы переменить повязку. Увидев глубокую и длинную сабельную рану на предплечье юноши, Джиневра вскрикнула. Он поднял голову и улыбнулся ей. Было что-то проникновенно-трогательное в том, как бережно Сервен прикасался к больному месту, снимая корпию, а болезненно-бледное лицо раненого, обращенное к девушке, выражало скорее восторг, чем страдание. И художница невольно залюбовалась этим сочетанием противоречивых чувств и контрастных красок — белизны повязки, смуглой кожи обнаженного плеча с сине-красным мундиром гвардейца.
Мастерская была окутана мягким сумраком; но последний солнечный луч вдруг упал на фигуру изгнанника, и его тонкое бледное лицо, черные волосы, одежда словно вспыхнули ослепительным сиянием. Суеверная итальянка приняла эту простую игру света за счастливое предзнаменование. Юный корсиканец представился ей посланником небес, принесшим с собой звуки родного говора и обаяние детства, сейчас, когда в ее сердце зарождалось чувство, такое же нетронутое и чистое, как первоначальная пора ее жизни. На мгновение — совсем краткое — она задумалась, словно потонув в беспредельности мечты; потом, вспыхнув от смущения при мысли, что другие могут заметить ее рассеянность, обменялась быстрым и нежным взглядом с изгнанником и убежала, унося с собой его образ.
Назавтра занятий не было. Джиневра пришла в мастерскую, и пленнику представилась возможность беседовать с соотечественницей; Сервен заканчивал эскиз и позволил узнику выйти в мастерскую; маэстро взял на себя обязанность надзирать за молодыми людьми, которые в разговоре часто переходили на корсиканское наречие. Бедный юноша рассказал о своих страданиях во время отступления из Москвы: девятнадцати лет он один уцелел из всего полка при переправе через Березину [13] , потеряв своих товарищей, иными словами, всех, кто способен был отнестись с участием к сироте. В незабываемых выражениях описал он разгром при Ватерлоо. Для итальянки голос его звучал музыкой. Воспитанная на корсиканский лад, Джиневра в некоторых отношениях была дитя природы: она не умела лгать и бесхитростно отдавалась впечатлениям; она не скрывала их, или, вернее, позволяла о них догадываться, не прибегая к уловкам мелкого и расчетливого кокетства, свойственного парижским барышням.
В этот день ей не раз случалось замирать с палитрой в одной руке, с кистью в другой, забывая обмакнуть кисть в краску; не сводя глаз с офицера, полуоткрыв рот, она слушала, держала кисть наготове, но так и не сделала ни одного мазка. Встречаясь со взором рассказчика, она не удивлялась, читая нежность: она и сама чувствовала, что взгляд ее становится нежным, вопреки ее желанию придать ему строгое или спокойное выражение. Но потом она стала рисовать и рисовала долго, с особенным старанием, потому что он был здесь, рядом, смотрел, как она работала.
Когда он впервые сидел рядом с ней, молчаливо ее созерцая, она сказала дрогнувшим голосом после долгой паузы:
— Вам нравится смотреть, как пишут картины?
В этот день она узнала, что его зовут Луиджи. Прощаясь, они условились, что, если в дни занятий понадобится дать знать о важных политических событиях, Джиневра будет вполголоса напевать ту или иную итальянскую песенку.
На другое утро мадемуазель Тирион сообщила всем своим соученицам по секрету, что в Джиневру ди Пьомбо влюблен некий молодой человек, который в часы занятий забирается в чулан.
— Вы ведь ее сторонница, — сказала она Матильде Роген, — присмотритесь к ней хорошенько и тогда вы увидите, чем она занимается.
Таким образом, за Джиневрой установили бдительное и злобное наблюдение. Ее песенки подслушивали, ее взгляды подсматривали. Когда она думала, что ее никто не видит, за ней неотступно следило несколько пар глаз. А так как девушки были предупреждены, им удалось правильно истолковать и смену чувств на сияющем лице итальянки, и смысл каждого ее движения, и особенный оттенок, звучавший в ее песенке, и внимание, с каким она прислушивалась к невнятным звукам из-за перегородки, доступным только ее слуху. Через неделю лишь одна из пятнадцати отказывалась посмотреть в щелку на Луиджи. Это была Лора, хорошенькая, но бедная девушка и усердная ученица маэстро, которую тянуло к прекрасной итальянке в силу инстинкта, свойственного слабым существам; она искренне любила Джиневру и все еще ее защищала.
Мадемуазель Роген попыталась подговорить Лору остаться в мансарде после урока, чтобы удостовериться в близких отношениях между Джиневрой и молодым красавцем, застав их наедине. Но Лора отказалась унизиться до шпионства, которое нельзя было оправдать любопытством, и навлекла на себя всеобщее порицание.
В скором времени дочь «придверника» при кабинете короля, Амели Тирион, сочла, что ей не приличествует посещать мастерскую художника, не то патриота, не то бонапартиста, — впрочем, по тогдашним понятиям это было одно и то же. Поэтому она больше не появлялась у Сервена, а он вежливо отклонил просьбу давать ей уроки на дому. Однако если Амели забыла о Джиневре, то посеянное ею зло дало свои плоды. Мало-помалу все остальные девицы — кто случайно, кто по неумению держать язык за зубами, кто из ханжества — донесли маменькам о диковинном происшествии в мастерской. В один прекрасный день не пришла Матильда Роген, на следующий урок — другая девушка; в конце концов перестали ходить и остальные ученицы. В течение нескольких дней единственными обитательницами опустевшей мастерской остались Джиневра и ее маленькая подружка Лора. Итальянка нисколько не замечала царившей вокруг нее пустоты и даже не задумывалась над причиной отсутствия своих товарок. После того как она изобрела тайный способ общения с Луиджи, она жила в мастерской своей жизнью, одна среди людей, в чудесном затворничестве, думая только об изгнаннике и опасностях, ему угрожавших. Искренне восхищаясь благородством людей, не желающих отречься от своих политических убеждений, девушка все же уговаривала Луиджи признать власть короля, хотела удержать его подле себя, во Франции. Луиджи отказывался выходить из своего тайного убежища. Если правда, что страсть возникает и развивается только под влиянием необычайных и романтических событий, то можно сказать, что никогда еще столько обстоятельств не благоприятствовало слиянию двух душ в едином чувстве. Джиневра и Луиджи за месяц стали так близки друг другу, как не сблизились бы светские люди и за десять лет, встречаясь в гостиной. И разве несчастье не служит пробным камнем для характера? Джиневре нетрудно было оценить по достоинству Луиджи и узнать его; оттого они так скоро прониклись уважением друг к другу. Джиневра, хотя и старше его годами, находила необычайную отраду в поклонении возлюбленного, уже проявившего высоту духа и испытанного судьбой; в юноше опыт мужчины сочетался с обаянием молодости. В свою очередь, Луиджи находил, по-видимому, неизъяснимое наслаждение, позволяя опекать себя двадцатипятилетней девушке. В этом чувстве была известная доля необъяснимой гордости. Может, это и было доказательством любви? Сочетание мягкости с твердостью, силы со слабостью делало Джиневру неотразимо привлекательной, и Луиджи был ею покорен. Они любили друг друга так глубоко, что им незачем было ни отрицать, ни подтверждать это.