Вот идет Мессия!.. | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Потом они с Михаэлем, голые и дрожащие, вылезли из воды. Сашка, глядя на то, как, опершись обеими руками о бортик миквы, выбирается из воды Михаэль, подумал – где он видел эту позу, этого пригнувшегося голого мужчину с кудрявой головой? Господи, вспомнил он вдруг, ну конечно, – «Явление Христа народу» Иванова, – юноша на переднем плане!..

Они энергично растерлись полотенцами, оделись…

Когда Рабинович вышел наверх, Михаэль сидел на ступеньках, курил и смотрел вниз, туда, куда покато спускался молодой парк – акации, сосны, пинии и кипарисы. Парк спускался – так и хочется написать «к реке»… – да только нет реки в Иудейской пустыне. Парк спускался к изогнутому полукольцом двойному шоссе, с разделяющим полосы рядом пальм.

Чешуей багрового дракона поднималась справа от шоссе черепица крыш, громоздился ступенчато старый район вилл. А дальше виднелись желтые холмы пустыни и такая высокая и ясная в этот солнечный день – голубая гряда Моавитских гор.

– Ты видишь – как красиво? – тихо и требовательно спросил Михаэль, не оборачиваясь.

Сегодня он вообще был необычно тих.

– Красивей, чем Париж? – спросил Сашка. Михаэль обернулся, посмотрел на него снизу вверх и удивленно сказал:

– Конечно!

Сашка сел рядом с ним на ступеньки и тоже закурил. Они говорили на иврите – коряво и свободно, как могли говорить только два человека, для каждого из которых этот язык не был родным.

– Я жил в Париже дважды по месяцу… Честно говоря – не представляю, как можно было уехать из этого города.

Михаэль засмеялся снисходительно.

– Да… – проговорил он, – Париж велик…

И они замолчали. Надо сказать, Рабиновичу сильно полегчало после миквы. Конечно, психологическое – но что тут поделаешь – сердце как-то поуспокоилось, и желудок перестал побаливать, и он подумал: да-да, конечно, вчерашнее скотство… но Господь милосерден, отмолю!

– У меня была очень веселая юность, – проговорил неожиданно Михаэль, и Сашка удивился тому, что, оказывается, он продолжал обдумывать его слова. – Я из состоятельной семьи, понимаешь? Из очень состоятельной семьи… Сорбонна, философский факультет… Много друзей, много связей…

– Ну? – тупо спросил Рабинович, не понимая, к чему тот клонит. – Я и говорю.

– Слушай! – нетерпеливо перебил его француз. – Моя мать происходит из очень известной фамилии… Во Франции – очень известная фамилия. Дрейфус. Ее предок был военный, офицер штаба армии.

– Да знаю я! – сказал Рабинович, который неплохо учился в вечерней школе, у учительницы истории Фани Самойловны. – Что я – Дрейфуса не знаю!

– Ах да, я слышал, что в России дают хорошее образование… tres bonne education… Да… Ты знаешь – чем отличается наша жизнь на землях гоев от нашей жизни здесь?

Рабинович усмехнулся. Он и сам бы хотел знать – чем.

– Тем, что твоя фамилия может прожить там тысячу лет, и полить ее кровью, и удобрить прахом своих поколений. Но все равно придет день, когда та земля крикнет тебе: «Грязный вонючий жид! Убирайся с моего тела!» Она будет орать тебе это в лицо, даже когда ты упадешь на нее на поле боя, она отравит тебе этим воплем последние минуты жизни, и ты умрешь с горечью в сердце, даже не зная – как читается «Шма, Исраэль!» – потому что твои ассимилированные гортань и небо не приспособлены для звуков этой молитвы…

А твоя земля… Ты мог болтаться вдали от нее тысячу и две тысячи лет, но когда ты все-таки вернешься сюда из прекрасного города своего детства и своей юности, от любимых друзей и возлюбленных (обаяние чужой расы!), которых ты так умело ласкал… когда ты все-таки вернешься… она отверзает для тебя свое лоно и рожает тебе, и рожает – дважды в год… Ты не успеваешь снимать плоды с деревьев… А когда ты умираешь, она принимает тебя в последнее объятие и шепчет тебе слова кадиша – единственные слова, которые жаждет услышать твоя душа… Вот что такое эта земля – для тебя. И только для тебя… Для других она была камнем, бесчувственным камнем, как фригидная женщина. Потому что женщину можно угнать в чужой гарем, ее можно взять силой – но насильник никогда не дождется от нее вздоха любви.

Но ведь это правда, подумал Рабинович, ведь это – чистая правда. Он прослезился, и из правого его глаза даже выкатилась слеза, которую он торопливо подобрал указательным пальцем.

Михаэль поднялся, разогнулся с хрустом – он был очень длинным, смешным сутулым человеком, – похлопал Сашку по плечу и сказал:

– Париж – очень хороший город. «Paris coute la messe». Есть много местечек, где ты отлично проведешь время. Когда поедешь – скажи, я дам адреса…

* * *

В талесе, уже накинутом на плечи, Рабинович бегал по дому и искал шекель. Один у него нашелся в брюках, требовался второй. Без второго никак было нельзя.

В последний момент он вдруг вспомнил, что забыл искупить накануне Судного Дня свою единственную дочь, Тусю.

– Да поищи же в карманах плаща! – крикнула из кухни, где она приготовилась уже зажечь свечи, жена Роксана.

Наконец второй шекель был найден.

– Поди сюда! – велел Рабинович дочери и, раскрыв молитвенник, забормотал, как положено: – «Сыны человеческие, обитающие во мраке и в тени смерти, закованные в страдание и железо…»

Дочитав до конца, переложил деньги в ладонь дочери и сказал строго:

– Повторяй за мной: «Это замена моя, это подмена моя, это искупление мое… а я вступлю в жизнь добрую, долгую и мирную». Амен!

Туся лениво повторила. Она ночевала сегодня у соученицы в Иерусалиме, но до нее уже дошли слухи о прошедшей Ночи Трепета.

– Приличные люди для этого кур покупают, – сказал Рабинович и сразу же пожалел, что сказал.

– Мало ли – приличные! – отозвалась из кухни жена. – Приличные люди и за козлами не гоняются…

На этой вот омерзительно смиренной ее интонации Сашка Рабинович и выбежал из дома. Сегодня он боялся опоздать.

Из окна кухни писательница N. видела, как быстрым шагом по травяному косогору спускались Рабинович с Ури Бар-Ханиной. Наперерез к ним направлялся ее муж – он только что вышел из подъезда. Догнал, и дальше трое мужчин пошли рядом. Писательница N. сверху залюбовалась ими. По краям – оба чернобородые – шли Сашка и ее муж, между ними – светло-русый Ури. Головы всех троих покрывали белые кипы, напоминающие круглые шапочки времен итальянского средневековья. Белые, с продольными черными полосами талесы, спадающие с плеч, почти касались зеленой травы. Этим троим недоставало шпаг. Как всему городку недоставало взнузданных коней на пригорках.

«Чертовски красиво, – подумала писательница N. – это белое на зеленом… Надо бы описать, да только кому это нужно! Кому интересны все эти еврейские радости на русском языке…»

* * *

У молодого кантора синагоги ХАБАДа был переливчатый, стонущий тенор. Когда община трижды грянула: «Свет посеян для праведника, и для прямодушных – радость!» – он вступил сразу на неожиданно высокой страдающей ноте: